…Сначала хрипло заговорили басы — нехотя, словно спросонья. У-у-у! — черным ртом отвечала гитара. И все стихло. Но вот опять раздались тяжелые мерные звуки. Точно ходит кто-то с опухшими ногами, медленно ходит по комнате, из которой вынесли все вещи.
Вдруг тоненько зазвенела струнка. Если уронить на пол блюдечко, оно так же зазвенит перед тем, как разбиться на немые черепки. Однажды я уронил белое, с синим ободком, блюдце. Я помню, как оно звенело… Это было мамино блюдце…
…Качнулся цыган. Капелька по щеке ползет, а на дворе совсем не жарко… Гладит дядя Вася струны, просит у гитары песню. И гитара добреет. Льдинками тенькают струны, а вот и колокольчики появились, посыпались, засмеялись.
Но гитара опять за старое.
Ветер это гудит или сирена?.. Ноги чугунные ходят в пустой комнате. Почему плачет женщина? Нет, это девочка. Она похожа и на принцессу и на трактористку, а больше всего — на Ленку-маленькую.
А кругом тревога! Окна закрывают наглухо. Одно стекло вылетает и вдребезги разбивается. А человек с опухшими ногами не может быстро подойти к окну. И в комнату врывается ветер и вой сирены. Вой… Вой… Вой… Он с каждым мигом близится, растет и — взрываются струны! Девочка уже не плачет…
Никто больше не просил дядю Васю играть. Он поднялся. Белым как снег рукавом закрыл лицо. Глухо сказал:
— В парке балерины… Девочки еще… Нет пляски. Нет танца. Нет жизни. Ни черта нет! Эй, лебедушки, говорю, взмахните крыльями! А они мне: есть, говорят, хочется, шатает нас…
Дядя Вася махнул рукой и ушел. Не к Сойкиным, а куда-то в сторону парка.
Остальные взрослые сидели, где их застала музыка. Курили, о чем-то думали…
— Знаете, — наклонился фотограф к дяде Вадиму, — все это в нас уже было. Все это мы сами видели, испытали… и все-таки сегодняшняя музыка… Мне кажется, что до нее я как-то не совсем чувствовал войну, как-то получувствовал, что ли? Вы понимаете, что я хочу сказать?
— В финскую еще, — задумчиво отозвался художник, — тащили мы с дружком пулемет. Кругом пули, осколки… Гляжу, у дружка все лицо в крови. «Ранило тебя!» — кричу. Он не слышит, идет, тащит себе… «Гошка! Тебя ранило!» Остановился. Куда? — видно, хотел спросить и — не смог. Подбородок ему оторвало… Обмяк сразу, повалился… И вот я думаю, что музыка, да и вообще всякое настоящее искусство, нам словно говорит: «Тебя ранило!» И мы слышим свою боль. Или, в другом случае, радость, грусть — смотря, что нам было сказано…
В их разговор вмешался Коляда:
— А цыган-от… Видать, с Сойкиными не того… Не остался ночевать. Здорово он, едрена гармонь, представляет!