Следующие стихотворения полились из Рылеева рекой. Он то пытался оправдываться перед жертвами выступления «Северного общества», то просил у них прощения, то доказывал самому себе, что ни о каком прощении теперь не может быть и речи. Эти стихи давались ему тяжело и вряд ли были хороши с точки зрения правил словесности, но он продолжал мысленно записывать на кленовом листе все новые и новые строки, а потом так же мысленно зачеркивать их и заменять слабые и неудачные строфы новыми, более сильными и более правдивыми. Постепенно стихи, как ему казалось, становились все лучше, но и чувство вины перед всеми, кого не стало в день восстания и кто теперь сидел в камерах по соседству с Кондратием, росло с каждым новым произведением, с каждой удачной рифмой. И в конце концов он создал самое лучшее, безупречное стихотворение, в котором полностью признавал свою вину во всех случившихся в тот день смертях.
После этого Рылеев сочинил еще несколько других стихотворений, посвященных разным «мирным» предметам, лирических и даже романтических, но все это было уже несерьезным баловством, и он прекрасно понимал, что настоящей поэзией эти последние его произведения не являются. Все самые главные стихи в своей жизни он уже написал, а то, что было после них, сочинялось просто по привычке, из-за того, что Кондратий не мог сразу остановиться. Но к этим последним стихам он уже относился как к посредственным и не имеющим для него никакой важности и поэтому даже не пытался их запомнить. Зато самые главные свои произведения ему даже не пришлось специально заучивать наизусть – они сразу же, как только он придумывал для них последние строчки, намертво въедались в его память, и если бы его попросили, он мог бы прочитать их в любой момент. Правда, просить его об этом было некому. Никто не знал о том, что он сочинял в камере стихи…
В конце концов наступил день, когда в голову Рылееву не пришло ни строчки – желание сочинять полностью сошло на нет. Он все-таки попробовал взять в руки служивший ему верой и правдой кленовый лист, но тот, словно специально дождавшись той минуты, когда он станет ненужным поэту, тихо хрустнул в его ладонях и неслышно осыпался на пол множеством мелких сухих кусочков, которые мгновенно смешались с толстым слоем сырой пыли. В камере было темно, и Кондратию Федоровичу показалось, что они просто исчезли, так и не долетев до пола. Он глубоко вздохнул, закашлялся в затхлом тюремном воздухе и снова уселся на свою кровать. Все закончилось, больше он не смог бы сочинить ни строчки. Больше ему вообще нечего было делать на этом свете.