— Сам упокоился, аль кто согрешил? — спросил дед Кила.
— По собственному желанию, Акимыч. Не сумлевайся, — ответил санитар.
— Никак руки на себя наложил? — уточнил хозяин отстойника тревожно.
— Да не. От поноса кровавого. Коновал говорит: чего-то глотал. Чтобы сактировали. До дому до хаты. Соляную, будто, кислоту. Крепкую. Лепила[225] его, мастырщика,[226] во все дыры промывал. Клизьмой. Не помогло. Бесполезняк. Ведро крови из ево вытекло. Полнёхонькое. Кислота все нутренности съела. Наскрозь проела. Кишки как кисель стали.
— Да будет вам плести, — остановил я увлёкшегося санитара.
— Дак как ево понимать: самоубивец он аль нет? — продолжал дознаваться дед Кила.
— Ошибка вышла у ево. Кто-то научил дурака. Он ухи-то и развесил, будто таким манером один шустряк хозяину непочатый червонец оставил. Лёня и хлебнул.
— Царствие ему небесное, — с облегчением произнёс дед Кила и перекрестился, не таясь, и пригласил нас:
— Ходите до меня. Я вам распишусь за гостя-то. И чайком вас побалую.
Этого приглашения, видимо, только и ждал дядя Паша. Мы прислонили носилки у входа и не заставили упрашивать себя дважды.
Дед Кила, поддерживая обеими руками низ живота, прошаркал в очень тесный и до духоты натопленный закуток, дверь в который ему услужливо распахнул дядя Паша. На сваренной из обрезка трубы большого диаметра печке по-кошачьи мурлыкал чайник. Всю каморку с тем самым единственным окошечком и низким потолком занимали топчан, самодельный столик и табурет. На неоштукатуренной дощатой стене над столиком на большом гвозде были наколоты какие-то деловые бумажонки.
— Дверь-то притвори, сынок, а то они не любят тепла, пухнут от ево. И — запах…
Я закрыл дверь. Дед Кила, кряхтя, рассупонился и принялся прилаживать бандаж с лямками и ремнями.
— На операцию почему не согласился, Акимыч? — поинтересовался дядя Паша. — Борис Лексеич тебя капитально отремонтировал бы. Чего отказываешься? Бегал бы, как лошак.
— А, ни к чему мне уже. Помирать пора. Перед Господом скоро предстану. Зачем понапрасну живую плоть резать? Не об чём разговор, милые. Я вам лучше чайку заварю. Свеженького. Вы уж извините меня: оно бы хорошо индейского, да нету. Грузинский — не то. Скус не тот.
Дед Кила извлёк откуда-то из тайника початую пачку грузинского, отсыпал в дочерна закопчённый алюминиевый чайник, снял его с печки, поставил на стол и накрыл засаленной ватной душегрейкой-безрукавкой, которую смастерил из сактированной телогрейки. Чай пили из одной кружки — по кругу.
— Ты это здря, Акимыч, — продолжил разговор санитар. — Кто знает, когда кому помирать. Нонешний гость, Колчин (фамилия подлинная), он и не зек уже, а рядом, в одной яме с этим фашистом из Поволжья Гаммерштадтом будет лежать. В обнимку, можно сказать, обнявшись, как родные братья. Во какая хуета-суета, Акимыч.