Наказание свободой (Рязанов) - страница 43

Передайте передачу,
А то люди говорят,
Что по тюрьмам заключённых
Сильно голодом морят.

Мимо меня к выходу поплыли какие-то тюки. Это шестёрки, вслед за удаляющимися блатарями, поволокли их добычу — несколько «сидоро́в», набитых шмотьём.

Кое-кто из фраеров с верхних противоположных нар провожал их завистливыми взглядами.

Ну и дела! До чего обнаглела воровская бражка, распоясалась! Меня каждый раз удивляла непонятная, необоснованная, какая-то утробная ненависть блатных к тем, кто хоть что-то имел, чем-то обладал. Если этот кто-то был, разумеется, не блатной. И чем больше у человека имелось одежды или съестного, тем озлобленее воры к нему относились и с мстительным удовольствием обирали. И успокаивались, когда у бывшего «куркуля», «кулака» или «хозяина» ничего не оставалось, когда всё, чем он владел, перекочёвывало в загребущие и липкие руки блатных. Вот тогда торжествовали «настоящий порядок и справедливость».

Чтобы на время отрешиться от кошмара, когда налево гнусавый бард, остервенело дёргая разлохмаченные струны гитары, наяривает «Мурку» и сто двадцать куплетов «Гоп со смыком», направо со стонами и проклятиями проигрывают в «очко» последний шнурок от ботинок, а напротив занимаются любовью в очередь, на нижних же нарах, под тобой идёт толковище с мордобоем, я поспешил в зону.

Прогуливаясь меж бараками, я попытался объяснить поступки урок с позиции логики, учебник которой я получил недавно и успел кое-что проштудировать. Но тщетными оказались мои попытки отыскать в их поступках и философствованиях разумное и правдивое. Всё — фальшь и ложь. И мною овладела свинцовая тоска. Я даже почувствовал, какими тяжеленными стали мои ноги и руки. А от одиночества хотелось завыть, как воют осенними ночами бездомные собаки.

Я вернулся в омерзительный барак, забрался на дощатый настил-нару и попытался уснуть, но не получилось. Серёга с Витъкой отирались где-то возле блатных, Кимка подался на пищеблок. Я места себе не находил в сарае, да и июньское сибирское солнце накалило пожелтевший брезент, источавший удушливый сухой жар. Сараище — хоть эскадрилью бомбардировщиков в него загоняй. И я снова поплёлся в зону, без всякой цели.

Солнце, ветер, небо… Как хорошо, что это-то у нас не отняли. Сегодня ясная погода, и где-то очень далеко виднеется белая шапка Саян — снег там ещё не растаял. Вероятно, на тех вершинах он лежит круглый год. Где-то, не столь далеко от лагеря, — река: слышны пароходные сирены.

По зоне бродят зеки. Поодиночке, по двое, по трое. Размышляют, беседуют. Каждому есть, о чём покумекать. А мне хочется побыть одному, да некуда уединиться. Тут все у всех на виду. Постоянно. Это угнетает и раздражает. Чувство поднадзорности рассасывается лишь тогда, когда ложишься на спину, ладони под голову и смотришь в поистине бездонное небо. Его огромность, чистота и весёлая голубизна успокаивают, отвлекают от всего окружающего и гнетущего. Я как бы растворяюсь в этой прекрасной космической бездонности, ощущаемой бесконечности, которая становится как бы частью тебя, твоим продолжением. Я, бесконечно малая песчинка, даже не песчинка, а что-то почти неосязаемое, испаряюсь с занимаемой моим телом, которое не чувствую вовсе, точки земли, ограниченной забором, вышками и на них стрелка́ми с автоматами, — как всё это ничтожно и почти не существует. Реален же лишь этот вечный и даже воображением неохватываемый космос…