Забытая деревня. Четыре года в Сибири (Крёгер) - страница 320

Он подпирает меня как ребенка, огромный кусок льда. В свете фонаря мы идем по комнатам. Осторожно гасится свеча, потому что она сейчас очень ценная вещь. Он открывает дверь, и мы выходим наружу в метущий снег, бурный шторм.

- Вот, Федя, одень, моя меховая шапка. Ты простудишься... Вот тут у тебя еще и мои перчатки... Мне все это больше не нужно... У меня ты можешь поесть, Федя...

- Поесть?

- Хлеб, масло, сыр, а еще белый хлеб, колбаса...

- Иван!

- Нет, мой дорогой, я не сошел с ума. Это правда, и ты скоро сам все увидишь. Только пойдем, иди, Федя, застегни свою шкуру. Тут холодно, пошли, мой дорогой. Это все правда!

Мы карабкаемся по глубокому снегу, скользим, перелезаем. Мы соскальзываем вниз со снежного холма, заползаем в его дом, и там он ставит свой фонарь на стол, зажигает свечу. В комнате точно так же холодно, как снаружи. Через два окна в комнату намело сугробы. На диване лежит Екатерина Петровна: она мертва и покрыта тонким слоем снега.

- Давай, Федя, мой дорогой, хороший Федя, мой друг, мой брат. Просто проходи, не бойся...

Мы пробираемся вперед.

- Здесь, это мой кабинет, здесь я в первый раз поел с тобой, и ты подарил мне деньги. И сегодня мы тоже поедим здесь как два хороших, старых друга. Садись в это кресло, я купил его за твои деньги, за много, много прекрасных денег. Нам всем это теперь больше не нужно...

Хлеб! Хлеб! Хлеб!... Хлеб лежит на столе! Масло, сыр, колбаса, яйца! Правда! Я тут же хватаюсь за все это и забываю обо всем вокруг.

- Я растопил печь и расставил еду. Я ни одного куска не съел заранее, Федя, я ждал тебя. Маша, моя горничная, когда я нес ее в церковь, сказала мне об этом ломающим голосом: в твоей яме, которую ты выкопал мне в первое лето, в подвале, ты еще помнишь? Там я нашел еду. Она всегда была такой забывчивой, моя Маша. Ты можешь есть все, Федя. Я больше не хочу есть.

Я жрал, как жрут животные. При этом я плакал, как я плакал когда-то, как человек. Потом силы оставили меня...

Я ищу на ощупь стол, нахожу спички и зажигаю одну. Много часов должны пройти.

В пушистой шубе сидит Иван Иванович, также, как накануне, в широком кресле, ноги широко расставлены, лицо добродушно-мирное, как будто он спит, в правой руке он еще держит маленький кусочек хлеба – он мертв. Наверное, его больное, слабое сердце отказало, я не знаю.

Он был мне другом... до последнего вздоха.

Я закрываю ему веки... Я крещу его по русскому обычаю, назло пережитому ужасу, потом я резким движением широко распахиваю двери... пусть он услышит плач вьюги, из которой он ушел от меня...