От «Треугольной шляпы» у зрителей перехватывало дыхание, и каждый вечер, когда номер заканчивался, воцарялась тишина, которая была красноречивее любых аплодисментов. Почему никто не хлопал? Возможно, от этого номера, несмотря на всю его карикатурность, исходил тяжелый дух коллективных снов — снов, замешанных на тоске по дому, на праздности, когда ни работы, ни страданий больше нет и ничто уже не защищает человека от самого себя; а может быть, люди чувствовали бессилие, думали о бессмысленности жизни, своей и вообще, может быть, над ними витали тени уродливых чудовищ, рожденных сном разума.
Проще, даже примитивнее было следующее достижение «румын» — комедийный спектакль, об аллегорическом характере которого говорило уже само название: «Меланхолики в плену у дикарей». Меланхоликами были мы, итальянцы, потерпевшие кораблекрушение на пути домой и смирившиеся с бездельем и скукой своего существования на диком острове, под которым подразумевались Старые Дороги; русским, нашим добродушным русским, досталась роль людоедов, чья кровожадность не знала границ: голые, разрисованные татуировками, они изъяснялись на какой-то тарабарщине и пожирали сырое человеческое мясо. Их вождь сидел в хижине из веток, и табуреткой ему служил стоящий на четвереньках белый раб. Время от времени вождь подносил к глазам большой будильник, висевший у него на шее, но не для того, чтобы узнать, который час: будильник подсказывал вождю, какое следует принять решение. Товарищ полковник, начальник нашего лагеря, был, наверное, человеком умным или, по крайней мере, терпимым, раз допустил столь грубое издевательство над собой и своей должностью; а может, наоборот, дурак дураком; впрочем, не исключается и то, что русские в очередной раз проявили присущую им от века благодушную беспечность, обломовское ко всему пренебрежение, царившее на всех уровнях в тот счастливый момент их истории.
Правда, одно происшествие всех взбудоражило: действительно ли русское начальство проглотило сатиру или намерено за нее расквитаться? После премьеры «Меланхоликов» среди ночи в Красном доме началось светопреставление: шум, беготня, сапогами открывали двери, выкрикивали команды на русском, итальянском, ломаном немецком. Те, кто попал сюда из Катовиц и успел пережить подобное, не слишком испугались, но остальные перетрусили не на шутку (особенно сочинившие пьесу «румыны»). Сразу же поползли слухи, что русские готовят репрессии; самым мнительным уже мерещилась Сибирь.
Русские через Лейтенанта, который в эти минуты выглядел еще ничтожнее и отвратительнее, чем обычно, подняли всех на ноги, приказали немедленно одеться и построиться в одном из кривых коридоров Красного дома. Прошло полчаса, час, никто не понимал, что происходит. В хвосте, где я стоял одним из последних, головы строя видно не было, и за все время мы не сдвинулись ни на шаг. Кроме предположения о репрессиях за «Меланхоликов», из уст в уста передавались и догадки иного рода, одна другой нелепее: русские решили выявить среди нас фашистов, ищут двух лесных женщин, будут проверять на триппер, набирают людей для работы в колхозе, нуждаются, как немцы, в специалистах. Вдруг появился итальянец, рот до ушей. «Деньги дают!» — сказал он и помахал зажатой в кулаке пачкой рублей. Ему не поверили, но появился второй, потом третий, все подтверждали неожиданную новость. За что дают — понять было нельзя (да мы не понимали даже, почему находимся здесь, в Старых Дорогах, что с нами завтра будет), но наиболее правдоподобно прозвучала версия, будто в каких-то советских кабинетах нас приравняли к военнопленным и теперь рассчитываются по дням за выполненную работу. Кто, как считал эти дни (почти никто из нас никогда для русских не работал — ни в Старых Дорогах, ни раньше), за что заплатили даже детям, а главное, почему, чтобы выдать деньги, надо устраивать такой тарарам, держать всех на ногах с двух часов ночи до шести утра — остается глубокой тайной.