Передышка (Леви) - страница 17

И действительно, с первыми лучами солнца повозка подкатила к железнодорожному полотну, метров пятьдесят которого было разворочено недавней бомбардировкой. Солдат показал пальцем на один из двух неповрежденных участков пути, помог нам спуститься на землю (без его помощи мы бы не справились: после двух часов, проведенных на морозе в скрюченном положении, занемевшее тело уже не слушалось нас), весело произнес на прощание несколько непонятных слов, развернул лошадей и, напевая, уехал.

Солнце, едва появившись на небе, спряталось в тучи. С высоты насыпи, насколько хватало глаз, видны были безжизненные заснеженные поля, и ни одной крыши, ни одного дерева вокруг! Прошло много времени. Сколько точно — мы не знали, часов ни у кого не было.

Я уже говорил, что нас было десять человек. Один Reichsdeutscher[6], который, как и большинство «арийцев», стал держаться после освобождения подчеркнуто вежливо, с нарочитой предупредительностью (эту забавную метаморфозу — когда молниеносную, когда постепенную — я отмечал и у других немцев после появления новых хозяев с красными звездами, чьи широкоскулые лица, впрочем, выражали явное нежелание вдаваться в тонкости взаимоотношений вчерашних узников). Два брата, пожилые евреи из Вены, — высокие, худые, молчаливые и невозмутимые, как все хефтлинги-старожилы. Офицер регулярной югославской армии с пустым остановившимся взглядом, все еще, похоже, не освободившийся от лагерной безропотности и подавленности. Существо непонятного возраста, развалина, человек, без устали говоривший на идише сам с собой, — один из множества таких, кого жестокие условия лагеря уничтожили и одновременно спасли от гибели, защитив броней бесчувствия или явного безумия. И наконец, грек, которого судьба дала мне в спутники на семь незабываемых дней скитаний.

Звали грека Мордо Нахум, и был бы он ничем не примечателен, если бы не его туфли (кожаные, изящного фасона, почти новые, по тем временам и обстоятельствам — просто роскошные) да огромный мешок за спиной, вес которого, в чем мне вскоре пришлось лично убедиться, вполне соответствовал его объему. Кроме родного языка Мордо Нахум, как и все евреи из Салоник, знал испанский и французский; неважно, зато с хорошим произношением говорил по-итальянски, а позже выяснилось, что и по-турецки, и по-болгарски, и даже немного по-албански. Ему было сорок лет. Рыжеволосый, веснушчатый, довольно высокий, он казался ниже своего роста, оттого что сутулился и близоруко смотрел себе под ноги. Большие водянистые глаза и внушительный горбатый нос придавали ему вид одновременно хищный и беспомощный, делая похожим то ли на ослепленную дневным светом ночную птицу, то ли на вытащенную из воды хищную рыбу. Он еще не совсем оправился от непонятной болезни, измотавшей его резкими подскоками температуры, и временами трясся в лихорадке, впадал в забытье, бредил. Нельзя сказать, чтобы нас как-то особенно потянуло друг к другу, скорее сблизили два общих языка — французский и итальянский, а также тот немаловажный факт, что из всей нашей маленькой группы только мы с ним были средиземноморцами.