Лежа в полузабытьи, я погрузился в мрачные мысли. За год в Буне я видел, как исчезли восемьдесят процентов моих товарищей, но никогда не ощущал конкретного присутствия смерти, не слышал, как она подступает к окну, к нарам соседа, зловонно дышит в спину, холодя в венах кровь.
Очень скоро, однако, я заметил, что в палате еще кто-то не спит. К тяжелому дыханию спящих добавлялись то и дело хриплые прерывистые всхлипы, покашливание, стоны, сдавленные вздохи. Это плакал Тилле тяжелым и бесстыдным плачем старика, нестерпимым, как старческая нагота. Возможно, он услышал в темноте, как я ворочаюсь, и догадался, что одиночество, которого мы оба, пусть и по разным причинам, искали до этого дня, стало в тягость и ему, и мне.
— Ты не спишь? — спросил он и, не дожидаясь ответа, с огромным трудом вскарабкался ко мне на нары и бесцеремонно уселся рядом.
Нам нелегко было понять друг друга, и не только из-за языка: множество разных мыслей, самых фантастических и ужасных, теснилось в ту долгую ночь у нас в головах, но все они были путаные. Я признался ему, что тоскую по дому, а он, перестав плакать, сказал:
— Десять лет, десять лет! — и после десяти лет молчания тонким дрожащим голоском затянул с комичной торжественностью «Интернационал».
Меня это взволновало, смутило и растрогало.
Утро принесло и первые признаки свободы. Появилось человек двадцать поляков (очевидно, присланных русскими), мужчин и женщин в гражданской одежде, которые принялись без особого энтузиазма наводить порядок перед бараками и очищать территорию от трупов. В полдень мы увидели испуганного мальчика, который тянул за собой на веревке корову. Кое-как он объяснил, что корова для нас, ее прислали русские, и, бросив скотину, пустился наутек. Не берусь описывать, как бедное животное было за пару минут забито, выпотрошено, расчленено и растащено оставшимися в живых по баракам.
На следующий день появились польские девушки. С жалостью и отвращением они приводили в порядок больных, как могли, обрабатывали язвы. В центре лагеря они развели огромный костер из обломков разрушенных бараков и стали варить на нем суп в той посуде, которую им удалось найти. Наконец на третий день в лагерь радостно въехал на повозке хефтлинг[3] Янкель — молодой русский еврей. Едва ли не единственный выживший русский, он, естественно, взял на себя роль переводчика и посредника между нами и советскими командирами. В промежутках между звонкими ударами кнута он успел сообщить нам, что ему поручено всех живых доставлять в центральный лагерь Освенцима, превращенный теперь в огромный лазарет, но в день он сможет перевозить человек по тридцать — сорок, не больше, в первую очередь — самых тяжелых.