И, как обычно, шибануло в нос пылью.
Пыль в своем кабинете Струйский не дозволял вытирать. Еще здесь, в московском доме, было худо‑бедно терпимо, а побывав в Рузаевке, родовом имении Струйского, и войдя в кабинет, который назывался исключительно святилищем либо Парнасом, Рокотов едва не задохнулся и аж зажмурился при виде царившего там беспорядка: книги валялись вперемежку с одеждою, рядом с сургучом брошен был перстень алмазный, возле большой рюмки стоял потертый бюст какого‑то пиита, чье имя тоже давным‑давно было припорошено пылью веков… По деликатности природной он постеснялся спросить Николая Еремеевича, в чем причина столь несообразной страсти к пылеобразованию, однако глаза ему на причину хозяйской причуды раскрыл князь Иван Михайлович Долгоруков, бытописатель и пиит.
«Пыль, – якобы говорил Струйский, – есть мой страж, ибо по ней увижу тотчас, был ли кто у меня и что трогал».
В сие святилище никто не хаживал, опасаясь хозяйского гнева, да и не пускал никого Струйский к себе, высокомерно уверяя, что не должно метать бисер перед свиньями. Даже его жена держалась от любимого обиталища супруга как можно дальше. Однако сейчас Рокотов встревоженно огляделся, словно надеясь увидеть ее тонкую, изящную фигуру в простом синем домашнем платьице и мило причесанную русоволосую головку. Дома Сашенька, то есть, простите великодушно, Александра Петровна Струйская, хаживала, конечно, без назойливого и жаркого парика, а обкручивала голову в два ряда косою. И так‑то была она в этой косе мила, так нежна, что у господина придворного живописца приключалось убыстрение сердцебиения, дрожание конечностей, помутнение зрения, а упомянутый стомах начинало крутить куда пуще, чем у Кузьмы, ведь у Кузьмы сие кручение происходило небось от переизбытка редьки, скушанной с постным маслом, а у господина Рокотова – от переизбытка почтения к прелестной госпоже Струйской… Ну да, почтения, а чего же еще, господа хорошие, какие еще чувства можно испытывать к замужней даме, к тому ж – супруге твоего доброго приятеля… какие еще чувства можно испытывать к ангелу небесному, для чего‑то осенившему грешную землю легкой поступью своей изящной ножки?! А глаза ее… Ах ты боже мой, что испытывал сорокалетний живописец при взгляде в эти дивные глаза двадцатилетней красавицы!
Вернее, чего он только не испытывал…
Увы, сейчас заглянуть в эти невероятные, туманные очи возможности не представилось: в кабинете Рокотов узрел только фигуру хозяина, одетого соответственно его собственным представлениям о моде и комфорте: поверх фрака у него был надет парчовый камзол, подпоясанный розовым шелковым кушаком; белые чулки и башмаки на высоких каблуках подчеркивали легкую кривизну ног. Особую гордость хозяина составляла длинная, на прусский манер, косица, которую он обильно посыпал пудрой. Сам Струйский был полноват, однако у него было худощавое лицо, исступленно‑горячечные глаза и безвольный рот, выдававший натуру сумасброда, эгоиста и неврастеника.