Только там, укрывшись от родительских глаз наедине с Сашей Луговой, она получила все необходимые разъяснения. Предварительно насмеявшись до слез, Саша, которой уже сравнялось четырнадцать, рассказала Мати, кто такие на самом деле проститутки и пидарасы. Рассказала также, что это самое делают все взрослые, а не только злодеи, и называется это «заниматься любовью», и что все пары зачинают детей одинаково, независимо от того, состоят они в браке или нет. Слово «любовники», такое приятное на слух, почти полностью примирило Матильду с тем, что открылось ей в тот день в мастерской отца. И все же, вспоминая эту историю двадцать два года спустя, она не находит в себе и десятой доли того истинно детского великодушия.
Что-то кончается, в точности не знаю что. Но оно кончается, потому что в воздухе разлита сиюминутность; мой город непрочен, мой мир непрочен, и там, где сегодня в реке отражаются фонари, завтра только дрожащая чернота; и вот сейчас одиночный выстрел, не такой уж и громкий, чуть громче шампанской пробки, разом оборвет все аккордеоны во всех кафешантанах. Может, это мой сладкий двадцатый век навсегда уплывает от меня вон на той барже и вместе с ним — все прекрасные невстреченные мужчины с усталыми глазами, мужчины, которые не улыбаются, произнося «люблю тебя», потому что в любви нет ничего веселого и смешного, это очень серьезное дело, это как хирургическое вмешательство, тут нужна молитва и легкая рука, чтобы история была совершенной. А двадцать первый мне узок, он мелок мне, в нем так мало романтики, так мало тайн, он какой-то нервный, какой-то неискренний, всё прослушивается, уберите вспышку, и не надо так надо мной ржать, я вам не клоун.
«Умирать приходится так часто, а жить так редко». Наверное, что-то уходит, раз на мой номер пришло такое сообщение, незамысловатый привет из приемной Вечности, раз каждое мое утро начинается с мысли о неоконченных делах. Надо закончить, обязательно все закончить, надо быть внимательной ко всем и ничего не перепутать, потому что внутри какая-то пружина, готовая со звоном лопнуть, ну ладно, не у меня, у кого угодно, это не меняет сути, потому что вот сейчас я опущу глаза, и, Боже, Боже, мне кажется, я больше никогда ничего не увижу, кроме стелющейся под ветром травы. Кому в этом веке понятны мои шелковые чулки, мои вуалетки, жемчуга и перья; у меня ведь не бывает стрессов и ПМС, а лишь «высокая тоска, не объяснимая словами». Я чувствую, на той барже уплывают от меня целые аллеи пирамидальных тополей, старые неуклюжие автомобили, бесфильтровые сигареты в пахучих мундштуках, военные мундиры, чековые книжки, флаконы с пенициллином под серыми резиновыми крышками, эбонитовые уличные таксофоны, а самое главное — предчувствие великолепных, волнующих перемен. Я и не думала, что однажды моя жизнь покажется мне такой необозримо долгой, такой исполненной смысла и чувства, такой печально, но неизбежно конечной, такой внезапно желанной и призрачно ускользающей. Как будто близится к финалу последний акт генеральной репетиции, и ты играешь, словно на раскаленной проволоке танцуешь, не сбиваясь с дыхания: паузы, реплики, мизансцены, отточенно, вдохновенно, а все потому, что знаешь, уже знаешь — премьеры не будет, не будет зрителей с изумленными и влажными глазами, цветов, поклонов и поклонников, ничего. Всё только сейчас, а потом — встречные пожары, пожирающие Лос-Анджелес, и черная саранча, на бреющем полете срезающая Москву. Мнится, еще немного, и зеркальные вавилонские башни перестанут отражаться в моих зрачках, и манекены в платьях от Готье возденут к небу гладкие белые ноги, и я поймаю всем сердцем Господень взгляд, полный бескрайней, испепеляющей нежности.