— Я окончил дела раньше, чем предполагал, и смогу быть в Венеции уже завтра. Где ты остановилась?
За годы их знакомства Матильде так и не удалось привыкнуть к нарочито безразличному тону, каким Юлий разговаривал с нею но телефону. Меньше всего она ждала его на биеннале, а он говорил так, словно делал ей одолжение. На самом деле, наверное, говорил Юлий нормально, просто он был Матильде в тягость, и она раздражалась но пустякам. Запретить ему приехать она не могла, но перспектива того, что большую часть расходов Юлий возьмет на себя, смягчила ее сердце.
Говорят, этот город хорош для расставаний. Этот город хорош для того, чтобы думать о времени, обращающем в прах все, чем живут живые. Венеция, причудливо изъеденная временем, цветущая плесенью, беззубо крошащаяся под ногами, призрачная, шепчущая, — она лишает воли. Так зачем же длить эту модерную, ни к чему не обязывающую связь в лучших традициях нового века, когда никто никому ничем не обязан, волен и неверен?.. Прах, Матильда. Возьми в свидетели свистящую воду, страдающее бельканто, и все эти ужасные инфекции, что тлеют столетиями в глубинах каналов, как пепельные розы под седой золой. Здесь рушится все, и нет исключений — еще немного, и хромированное нутро яхты «Ecstasea» заполнят чумные венецианские крысы и тонкий запах разложения смешается с ароматами высоких марок.
Пожалуй, не надо будет даже набираться особой смелости, чтобы наконец сказать Юлию, насколько все кончено. Она просто отпустит свой взгляд откуда-нибудь с моста Риальто вдаль, и все прозвучит само собой, одной нетрудной нотой.
Наверное, думами о смерти, неизбежно посещающими всех путешествующих по Венеции, город обязан своим гондолам. Мы с Игорем укладываемся в остроносую ладью, плавучий катафалк, черный с золотом, шнурами, искусственными цветами. Я чувствую себя героем фильма «Мертвец», отправляющимся в свое последнее плавание. Где-то над головой Харон-проводник на ломаном английском рассказывает о наводнениях, о брошенных дворцах, о славных покойниках и последних дожах, о запустении, о гниении, о распаде. Он рассказывает о своей прекрасной гондоле, лучшей в городе, всё хэнд-мейд, я сам чищу до блеска олль зе декорейшанз; гондола живет сорок лет, и гондольеру хватает ее ровно на одну жизнь. Его зовут Анджело, и он заплатил за лодку тридцать пять тысяч евро, чтобы плавать на ней до конца своих дней, изо дня в день, каждый день, по одним и тем же каналам, стоя на корме, нагибаясь под одними и теми же низкими мостами, как плавали его отец, дед и прадед. А мы лежим на скамье, взявшись за руки, каждый со своими мыслями о смерти, примеряем деревянное платье, и так топко, так ласково покачивается под нами черная колыбель.