Это песня, которую Юлий не споет Матильде. Утром, когда она проснулась, свет уже не горел. Уходя из ее жизни, Юл его погасил.
Шла ли я по ее следу — или это она шла по моему там, в Париже, преступно выдернутая мною из покойного бардо? А может, всему виной был только лунный сахар, он один. Я провалилась в ноябрьский Париж, словно Алиса в кроличью нору, — и да, Матильда была тем самым белым кроликом. Теперь мне кажется, это она меня туда заманила, чтобы встретиться с глазу на глаз, явить себя, еще не вполне плотную, устрашающую, как призрак, и манящую, как прелестное дитя. Это была ее затея, моей полупрозрачной лярвы, моей королевы Мод. Повинуясь, я убедила Игоря, что мне необходим Париж. Хотя бы на две-три недельки, чтобы работа над книгой сдвинулась с мертвой точки. Игорь, охотно увлекшийся игрой в покровителя измученной отсутствием вдохновения писательницы, легко согласился все устроить, и вскоре я распаковывала багаж в номере отеля поблизости от Opéra.
Да, признаю, я одержима отелями, но разве это не самое подходящее место для тех, кто нигде не бросает якоря? Разве это не естественно для человека — мечтать о доме, всюду, куда бы его ни занесло? Мечтать и знать, что дома у него нет, даже если есть дом и он населен людьми, которых принято называть семьей, и надо выплачивать ипотечный кредит. Дома нет, нигде под луной, просто так устроено, просто у нас внутри живет эта жажда, вечная тоска по дому. Именно гонимые этой жаждой, мы покидаем землю на склоне лет в надежде обрести его за гранью, home, sweet home.
Была бы я одним из этих странных безмолвных существ, выглядящих как юные девочки с такими безупречными телами — сразу видно, что ненастоящие, сплошь разогретый нейлон, платиновые микросхемы, гель, не разлагающийся в природе столетиями. Мне самое место в крошечной красной комнате токийского отеля будущего, комнатке без окон и часов где-нибудь на сто четвертом этаже, запертой снаружи. На мне длинные белые гольфы и короткое черное платье, которое невозможно снять, только срезать, и при мне нет ничего, кроме препаратов, вызывающих безумие, забвение и стойкое привыкание; ну хорошо, есть еще сигареты, стакан воды и ананас, но нет ножа и зажигалки, потому что так любой дурак сможет. Там, в этом номере, — большая кровать-коробка, в которую страшно лечь, зеркала и тусклые лампы, и велено ждать, но никто не приходит бог знает сколько времени. И неизвестно, что будет, когда кто-то придет, поэтому вот еще револьвер, и в принципе можно не дожидаться. И когда сочтены все пилюли и все револьверные пули и мои золотые глаза закатились куда-то за, что-то лязгнуло в шахте лифта, пол кабины раскрылся и оттуда вырвался свет, полкабины увил виноград, это может быть рай, это может быть ад, я имею полное право не знать, временной перелет, и в тягучем джет-лаге успеваю заметить — о да, приспустили небесные флаги, то ли это почет, то ли траур и скорбь, то ли это течет сквозь меня изумительный бархатный день. Значит, преодолела барьер, значит, я покидаю тюрьму, или вовсе не значит: кто-то яростно плачет во тьму, кто-то сходит с ума, никогда не узнать по кому. И тогда я очнусь оттого, что в замке повернулся ключ и стоит на пороге кто-то, прямой и белый как луч, кто-то острый и яркий как меч, он достанет меня из кровати, в которую страшно лечь, и разрежет тесное платье, и обнимет, и будет качать, и приложит мне палец к губам, скажет, вот, я пришел, и теперь я тебя не отдам. Заберет револьвер, и очистит ножом ананас, и зажжет для меня сигарету. Это мог бы быть ты, если б только хватило твоей доброты; ну рискни не успеть, знаю, будет пожар и мою винно-красную клеть переполнит удушливый дым, ты устал и пресыщен, и ты НИКОГДА НЕ УМРЕШЬ МОЛОДЫМ.