Супруг ее, прежде худенький, как проводок в электронном приборе, бывший гимнаст с гуттаперчевым телом, с годами невзрачно припух, полысел и на солнце обидно лоснился. Близость с ним походила на скучную партию в шахматы, где оба соперника ленятся рисковать, заученно двигают пешки и в самом дебюте готовы сгонять вничью. Добровольная повинность их почти непорочных соитий выпадала все реже, прерываясь сначала на дни, потом на недели, а потом и на месяцы, грозя в скором будущем отмечаться в календаре разве что посезонной барщиной. Инессу это не слишком печалило. Но оттого, что это ее не печалило, в ней просыпалось порой неподдельное бешенство – сродни тому, что ни с того ни с сего охватывает смирного раба при виде птичьей клетки. В такие минуты, гася в душе ярость, Инесса глотала слезу и задавалась извечным российским вопросом – кто и за что ее проклял, – а в висках ее, как под яичной скорлупкой, начинала выстукивать дробь безнадежность: неужто же ей суждено томиться всю жизнь рядом с этим вот существом?
Существо между тем, хоть и позевывая, обеспечивало каждую пятилетку приплод: два сына и дочь народились легко и почти незаметно. Словно откуда-то сверху спускали в семью производственный план, согласно которому точно в срок и свершалось таинство деторождения (на поверку безыскусное и унизительное). Инесса воспринимала эти события без особенных мук и особенной радости, скорее с расчетливым удовлетворением, сопровождающим необходимые по хозяйству покупки: всякий раз по пути из роддома домой на языке у нее кисленьким леденцом вертелось присловье про то, что груз домой – и не груз.
К тридцати двум годам она достигла того положения, когда можно публично гордиться собой, помогая тем самым себе отвлекаться от хмурых предчувствий, что жизнь твоя в общем и целом – бездарное скотство. Пара отчаянных опытов “на стороне” доказать чрез неверность обратное успехом не увенчались. От кое-как учиненных на обочине брака измен память Инессы знобило и воротило, отчего не вспоминать о них вовсе было правильней, внутренне органичней. Неудивительно, что день за днем крепла ее убежденность в своей мужу преданности, о которой Инесса не забывала ему прокричать, попрекая, в минуты их редких, но изобретательных ссор…»
– Осади лошадей, – просит Тетя. – Объясни, зачем тебе директриса?
– Нужна ее грудь.
– Для чего?
– Терпение! Скоро узнаешь.
– Вижу, отрывок «из Клопрот-Мирон» тебя здорово подстегнул.
Светлана права. Подхватив на слух ритм, я запрыгнул в седло и пришпорил Пегаса забывчивой Жанны. Дон Иван извлекает урок на ходу: быстрее всего рассказать о себе языком кого-то другого. Особенно если рассказ твой о том, кто сам еще не говорит и чью не рожденную память подменяет мозаика предположений. Пусть это всего лишь иллюзия, сочинять из нее свою правду становится легче. Тем паче – правду Инессы.