светлого в
темное
размытое
слепое
неблагоприятное
потаенное
порхающее
медлящее
порывистое
навязчивое
шаткое
рухнувшее
потерянное
нагроможденное
ухищренное
обманчивое
сомнительное
раскромсанное
запутанное
подстерегающее
колючее
ненадежное
вернувшееся
дерзкое
краденое
отброшенное
остаточное
и затем — в счастье, что прошло мимо тебя.
Головное счастье может быть и с влажными глазами, и с вывернутой шеей или с дрожащими пальцами. Но в любом случае оно грохочет в висках, как лягушка в жестяной банке.
И наконец — последняя капля счастья. Того счастья, что наступает вместе со смертью. Я еще помню, как Труди Пеликан, когда Ирма Пфайфер умерла в известковой яме, поцокала языком и сказала: «Последняя капля счастья».
Я с ней согласен: когда мертвых обирают, по ним видно, что они испытывают облегчение. Наконец-то они обрели покой: нет больше ни окостенелого гнезда в голове, ни головокружительных качелей дыхания, ни одержимого ритмом насоса в груди, ни пустого зала ожидания в брюхе.
Но головного счастья в чистом виде не было никогда, потому что во всех глотках сидел голод.
И даже сейчас, через шестьдесят лет после лагеря, еда для меня — большое переживание. Я ем всеми порами и становлюсь неприятным, когда сижу за столом вместе с другими людьми. Я ем самоуглубленно и замкнуто. Другим глоточное счастье неведомо; они едят, оставаясь общительными и вежливыми. Мне же именно во время еды приходит в голову мысль о последней капле счастья — о том, что она рано или поздно достанется каждому из сидящих здесь за столом, и тогда им придется расстаться и с гнездом в голове, и с качелями дыхания, и с насосом в груди, и с залом ожидания в брюхе. Я ем так охотно, потому что не хочу умирать: ведь тогда я не смогу больше есть. Вот уже шестьдесят лет, как я знаю, что возвращение домой не избавило меня от лагерного счастья. Это счастье и поныне своим голодом выгрызает сердцевину всякого иного чувства. У меня в сердцевине пусто.
С тех пор как я вернулся, во мне каждое чувство, что ни день, мучается собственным голодом и требует утоления, но этот голод не утолить. Я никому не позволю цепляться за меня. Я прошел выучку у голода и стал недосягаем из смирения, а не от гордыни.
Во время «мешков с костями» у меня в голове ничего больше не осталось, кроме зудящей шарманки, повторяющей днем и ночью: «Жжет холод, обманывает голод, давит усталость, грызет тоска по дому, кусают клопы и вши». Я хотел обменяться с чем-то таким, что хоть и не живет, но и мертвым его не назовешь. Устроить спасительный обмен моего тела на линию горизонта наверху, в небе, и на пыльную дорогу внизу, на земле.