Пользоваться ножом и вилкой я разучился. За столом у меня не только руки — каждый кусок в горле подрагивает. Я знаю, что такое голод и как растягивают еду или, наоборот, поспешно глотают, когда до нее наконец дорвешься. Однако теперь я уже не помню, сколько времени нужно жевать и когда проглатывать, если хочешь соблюсти приличия. Отец сидит напротив меня; столешница огромная, как полмира. Он, прикрыв глаза, наблюдает за мной и старается скрыть свое сострадание. Но глаза у него нет-нет да моргнут, в них сверкнет, словно розовый кварц изнутри губ, весь отцовский ужас. Бабушке лучше других удается меня щадить. Она варит густые супы — для того, наверное, чтобы я не мучился с ножом и вилкой.
В тот августовский день, когда пришло письмо, на обед был фасолевый суп с ребрышками. После письма голод у меня пропал. Я отрезал себе толстый ломоть хлеба, съел сперва хлебные крошки со стола, а потом принялся за суп. На полу эрзац-брат, стоя на коленях, нахлобучил на голову своей собачке чайное ситечко — как шапку — и посадил ее верхом на край ящика комода, стоящего тут же, на веранде. Для меня все, что ни делал Роберт, отдавало жутью. Этого ребенка словно собирали по частям, все домашние вместе. Глаза у него от матери — старые, круглые, вечерне-синие. «Глаза такими и останутся», — подумал я. Верхняя губа бабушкина, она будто сидящий под носом воротничок с острыми уголками. «Верхняя губа такой и останется». Выпуклые ногти — это от деда. «Такими и останутся». Уши — от меня и от дяди Эдвина: складки ввинчиваются внутрь раковины и над мочкой распрямляются. Шесть одинаковых ушей из трех разных видов кожи. «Ну и уши останутся такими же. А нос не останется, — размышлял я. — Носы меняются, пока растут. После нос у него будет, видно, отцовский: с костистой горбинкой на переносице. Если же нет, то получится, что от отца к Роберту ничего не перешло. Что отцу не дано было одарить хоть чем-то своего эрзац-ребенка».
Роберт подошел к столу и оказался возле меня. В левой руке он держал Мопи с ситечком на голове, а правой схватился за мое колено, словно оно край стула. После объятий в день возвращения — вот уже восемь месяцев — никто из домашних ко мне не прикасается. Им я кажусь неприступным, Роберт же воспринимает меня просто как новый предмет. Он хватается за меня, как за мебель, чтобы устоять на ногах или положить мне что-нибудь на колени. На этот раз он запихнул в карман моего пиджака Мопи, будто я превратился в ящик для игрушек. Я не шелохнулся, словно и в самом деле был ящиком. Мне, правда, хотелось оттолкнуть Роберта, да Ступор помешал. Отец вытащил у меня из кармана собачку и ситечко со словами: «Забирай свои сокровища».