— А если оно не завершится и через два года, что тогда?
— Не думаю, — сдержанно улыбнулся Добровольский. — Как правило, это вопрос трех-четырех дней, не больше.
— И все это время я должна сидеть в гостинице, под охраной полиции?
— Ни в коем случае! — Добровольский снисходительно оглянулся на комиссара. — Вы абсолютно свободны в передвижениях и встречах и можете уйти хоть сейчас. Я провожу вас…
Добровольский что-то сказал по-испански, кто-то из свиты кивнул. Я поднялась и направилась к выходу из злосчастного номера. Теперь я точно знала, что всю оставшуюся жизнь буду ненавидеть роскошь в любых ее проявлениях.
Добровольский проводил меня до лифта и даже нажал кнопку вызова.
— Спасибо вам большое, Александр Николаевич, — я действительно была благодарна этому человеку, выведшему меня из-под атак напористого комиссара Геретса и несчастного Хорхе. — Честно говоря, ситуация довольно глупая, но очень неприятная. Вы же знаете, как это тяжело — доказывать посторонним, что ты не верблюд?
— Бывает, Валентина Васильевна! — покровительственно улыбнулся дипломат. — За рубежом такого насмотришься, что, право же, ваш случай — это пустяк, мелочи жизни. Все образуется, не волнуйтесь…
Лифт мелодично тренькнул, створки кабины мягко разъехались.
— До свидания, Александр Николаевич. И еще раз большое спасибо за ваши хлопоты!
— Не за что… — Добровольский заученным жестом несостоявшегося члена Политбюро приветственно поднял руку и добавил: — И не забудьте, Валентина Васильевна, что на восемь у вас назначена встреча в баре…
23
Буэнос-Айрес. Бар гостиницы «Плаза»
3 декабря 1977 года
Как я вышла из лифта, добралась до своего номера, открыла дверь, сбросила с себя все, наполнила ванну горячей водой и погрузилась в нее до подбородка — я не помнила. И сколько в ней просидела — тоже. Моя голова, привыкшая к стандартным советским нагрузкам, когда четверть усилий уходила на выполнение профессиональных обязанностей, а оставшиеся три четверти расходовались на бесконечное лавирование среди бытовых и финансовых рифов, оказалась совершенно не приспособленной к той фантастической ситуации, в которой я очутилась. Я все меньше понимала суть происходящего. Инстинкт самосохранения, самый древний и, наверно, самый стойкий в любом человеке, подсказывал, что вокруг меня сжимается кольцо, что я, по сути, обречена на что-то ужасное, противоестественное, чего не в состоянии осмыслить и тем более предотвратить. Любая попытка связать в логическую цепь звенья событий отзывалась гулкими пульсирующими толчками в мозгу и звездно-сиреневой радугой — в глазах.