Ему семь лет. Они с Джимми Оуэнсом стоят у запыленной витрины магазина строительных материалов Бэрра и рассматривают календари с изображениями голых женщин; они знают, на что они пялятся, и в то же время совсем ничего не знают, но чувствуют непонятное, постыдное, но приятное возбуждение. Что-то наползает на них. Там была одна блондинка, бедра ее были прикрыты голубой шелковой тканью, и на нее они долго смотрели, очень долго. И еще они спорили о том, что бывает под одеждой. Джимми сказал, что видел свою мать без одежды. Джимми сказал, что знает: Джимми сказал, что там волосики и открытая щель. А Гаррати не поверил Джимми, потому что рассказ Джимми был отвратителен.
Но он не сомневался, что у женщин там должно быть не так, как у мужчин, и они долго, до самой темноты обсуждали этот вопрос. Напротив магазина Бэрра находилась бейсбольная площадка, и они с Джимми наблюдали за матчем дворовых команд, убивали комаров у себя на щеках и спорили. Даже сейчас, в полусне, он чувствовал, именно чувствовал набрякший бугор между ног.
На следующий год он ударил Джимми Оуэнса по губам дулом духового ружья, и врачам пришлось наложить Джимми четыре шва на верхнюю губу. Это было за год до того, как они переехали. Он не хотел бить Джимми по губам. Это вышло случайно. Он был уверен, хотя к тому времени уже знал, что Джимми был прав, так как он сам увидел свою мать голой (он не хотел видеть ее голой, это вышло случайно). Там внизу волосики. Волосики и щель.
Ш-ш-ш, родной, это не тигр, это твой медвежонок… Море и раковины, царство подводное… Мама любит своего мальчика… Ш-ш-ш… Баю-бай…
— Предупреждение! Предупреждение сорок седьмому!
Кто-то грубо пихнул его локтем под ребро.
— Это тебе, друг. Проснись и пой. — Макврайс широко улыбался ему.
— Сколько времени? — с трудом проговорил Гаррати.
— Восемь тридцать пять.
— Но я же…
— Целую ночь проспал, — договорил за него Макврайс. — Мне это чувство знакомо.
— Ну да, мне так казалось.
— Старый обманный трюк мозга, — сказал Макврайс. — Хорошо, что ноги такой трюк не применяют, правда?
— А я их смазал, — сказал Пирсон с идиотской ухмылкой. — Хорошо, что никто до этого не додумался, правда?
Гаррати пришло в голову, что воспоминания — все равно что линия, прочерченная в пыли: чем дальше, тем более неясной она становится и тем тяжелее разглядеть ее. А в конце — ничего, кроме гладкой поверхности, пустоты, из которой ты явился на свет. А еще воспоминания чем-то похожи на дорогу. Она перед тобой, реальная, осязаемая, и в то же время начало пути, то место, где ты был в девять часов утра, очень далеко и не играет для тебя никакой роли.