Столешница столетий (Золотцев) - страница 19

И потому, наевшись вкусностей и, следовательно, уже не только душой, но и телом войдя в блаженное состояние, я уже с какойто нежданно проснувшейся во мне охотой стал повторять вслед за Ираклеей: „Благодарим Тя, Христе Боже наш, яко насытил еси нас земных Твоих благ…“ И уже точно знал, что это „молитовка“, которую надо произносить после еды. А часом позже, когда моя новая опекунша дала мне чаю с куском пирога, узнал, что и „перед вкушением пиши“ можно читать не только „Отче наш“, но и другую, особую молитву именно по такому поводу… И к концу дня я как-то незаметно и без всякого напряжения врос в тот ритм обращений к Всевышнему, что был предложен мне хозяйкой дома. Именно предложен: она меня не заставляла ни крестное знамение творить (бабушки мои уже научили меня, как креститься надо), ни становиться вместе с нею перед иконой на колени, собираясь лечь спать. Она именно предлагала мне это делать, говоря спокойным, добрым и тёплым голосом. Но — без улыбки.

Она не улыбалась. Лишь однажды за все три дня, проведённых мной в её доме, я увидел на её лице слабое подобие улыбки. Это произошло, когда я, не зная, как к ней обращаться, назвал её „матерью Ираклеей“. Она вздрогнула и немного переменилась в лице. Потом буквально выстрелила в меня фиолетово-синими лучами своих глаз из-под чёрного плата, почти скрывавшего даже её брови. И погрозила мне пальцем. Но тут же, словно спохватившись, в первый — и единственный раз — погладила меня по голове. И тихо, без всякого раздражения или укора, молвила: „Так не зови. Я тебе не мама… Зови меня „тётя Ираклея“, а если хочешь — тётей Ирой зови. Я тебе, скорей всего, тётка, хоть и очень дальняя…“ И губы её тронуло что-то вроде улыбки — только, как показалось мне, не очень весёлой. И в тихом её голосе мне послышалась затаённая горечь…

Какая-то тайна жила в этой странной женщине! Пишу сейчас эти строки и в очередной раз кляну себя зато, что в юности и в молодости ранней часто бывал, пушкинскими словами говоря, ленив и нелюбопытен. А ведь в те поры были живы ещё многие, кто мог бы мне рассказать о том, почему и как превратилась в „мать Ираклею“ столь красивая, незаурядная, и, как мне сейчас видится, в дни моего гостевания у неё, ещё совсем молодая женщина. Но даже тогда, когда во мне уже возник жгучий интерес к истории нашего рода, к прошлому нашей семьи, к уходящему миру предков, — даже и тогда, расспрашивая старших, „раскручивая“ стариков на устные мемуары, о ком только я не пытался разузнать поподробнее из тех представителей нашей родовы, что казались мне самобытными и незаурядными людьми, — а вот женщина, с ног до головы одетая в чёрное и жившая в доме, где было множество икон, и где сам воздух дышал церковными ароматами, она, одинокая и скорбная красавица, почему-то выпала из круга моих тогдашних интересов… Скорее всего, так получилось потому, что после тех дней, проведённых у неё в гостях, я не только не встречал её ни разу, но и не слышал, чтобы кто-то из старших упоминал о ней. Наверное, она куда-то уехала. Иначе я непременно повстречал бы её хоть раз: Талабск — небольшой город.