Столешница столетий (Золотцев) - страница 22

Думается, побудь я под её опекой ещё неделю — мне точно была бы уготована лишь одна дорога в жизни: стать священнослужителем. Но не суждено было нашей Русской Церкви обрести меня ни в качестве отца благочинного, ни в монашеском чине. Я остался мирянином советского, а теперь уже и постсоветского времени. Потому что на четвёртый день моего гостевания в доме Ираклеи к ней самым ранним утром заявилась баба Дуня и увела меня с собой. И по дороге она мне сообщила, что не только она сама выздоровела, отпустил её „прострел“, но и мои дед с бабушкой тоже уже близки к полной поправке. Я же в ответ с торжеством в голосе объявил её, что это произошло благодаря моим молитвам за них, болезных. Тут баба Дуня даже остановилась в удивлении. „Ну, мать Ираклея, — воскликнула она, — ну, постаралась! Ладно, бабка твоя, она сама почти что неверуха, но я-то тебя ить тоже, бывало, и нянчила, и не по разу в дом брала — а ни единой молитовке тебя не обучила, уж думавши была: не держатся они в головёнке-то твоей… А тут на тебе — наизусть робёнок их сколь подряд запомнил, и всего-то двое-трое дён прошло… Ну, мать Ираклея, во, кудесница, ключик подобрала к тебе! Да только боюся я теперь: как бы Шурка не заругался на меня за это воспитанье-то богомольное, не дай Бог, если дойдёт до начальства ихнего, родителей твоих, что дитёнок у них леригиозный стал… Ну, Ираклея!“


Шурка — это мой отец. Он не „заругался“. Произошло иное — то, над чем сегодня можно лишь поулыбаться, хотя и с грустью думая о миропорядке наших давних лет. Однако было кое-кому в тот день не до смеха.

Кое-кто — это был ещё один родственник наш, в доме которого я в тот день оказался волею бабы Дуни. Точно так же, как мне осталось непонятным, почему она определила меня на несколько дней под опеку „нещадной богомолки“ Ираклеи (ведь сама опасалась последствий этого), не могу я до сих пор понять, как и почему рискнула она отвести меня, пусть и совсем ненадолго, в дом того родственника. Именно рискнула! Вообще-то моя двоюродная бабка, хоть и остра была на язык, славилась как раз своим здравомыслием. А тут на неё словно какая-то жажда риска нашла…

Ведь тот представитель нашей родовы, у которого я оказался в доме после гостевания у Ираклеи, представлял её, по-нынешнему говоря, в эшелонах власти, пусть и скромное место он там занимал. Но всё же работал он в Доме Советов, белокаменном дворце николаевских времён, с фасада очень похожем на Смольный; в этом здании после войны размещалась вся талабская власть, и областная, и городская, и партийная, и советская. (Нынче там губернской верхушке и то тесно одной). Словом, состоял там наш родич „при должности“, „при портфеле“, и действительно, всегда носил с собой здоровенный дерматиновый портфель — и, помнится, называл он этот свой атрибут своего служебного положения с ударением на первом слоге, „пОртфель“. Аешё он носил защитного цвета френч и такого же цвета фуражку с матерчатым козырьком. И, разумеется, носил усы… Но при всём этом обличьи не получалось у него быть хоть капельку похожим на вождя, чьи портреты тогда красовались повсюду. Ну, никакого сходства достичь не удавалось: голова со всех сторон ещё буйно кудрявилась, а вот со лба „дядя Портфель“ (так я его стал звать про себя) начал до времени сильно лысеть, и нос у него, хоть и с горбинкой и неслабого размера, напоминал собою здоровенную морковку. А усы… тут уж лучше не описывать их: жиденькие были усишки.