Столешница столетий (Золотцев) - страница 23

Но, хоть и не походил на вождя этот советско-партийный служащий низового звена, всё равно в родове он пользовался уважением. Как же! из наших — и „при властях“… По крайней мере, с моими дедом и отцом он, как я понял чуть позже, не только не задирал нос, напротив: с него мигом слетала вся его напускная важность, которой он старался компенсировать отсутствие у него начальственного вида. А степень его родства с нами у него была весьма весьма условной, баба Дуня её так определила: „У деда твоего, Николая, брательник есть, так это того брательника племяш…“ То есть, происходил „дядя Портфель“ вообще не из того „куста“ семейств, которые были напрямую соединены кровными узами с нашим, а из гораздо более дальнего, связанного с нами по одной из многих цепочек родовы. Но всё равно — свой, не чужой. Родство помнящий и почитающий… И единственной причиной, по которой я оказался у него в доме, могло быть, думается, только то, что по мысли бабы Дуни мои родители, которые наконец-то должны были в тот день приехать в Талабск из своей глубинной деревни, будут более спокойны, если увидят своё чадо „под крылом“ этого ответственного товарища, а не в ином доме и уж, разумеется, не под опекой „матери Ираклеи“. Так, я полагаю, должна была рассуждать моя логически мыслящая двоюродная бабушка. Но она всё-таки просчиталась в тот раз…

„Дядя Портфель“ проживал в центре города, в одном из тех массивных и солидных зданий, что были построены ещё до Первой мировой войны. Этому дому повезло: он был не очень сильно разрушен в грозах следующей мировой войны, превративших Талабск в пожарище. В центре уцелели только древние храмы, старинные палаты да самые крепкие строения более поздних времён. Среди последних был и этот дом: к тому времени, о котором идёт речь, его уже заново обжили. Помню даже, что под маленьким декоративным балконом второго этажа красовались две кариатиды в виде Атлантов, поддерживавших его. Я, конечно же, спросил бабу Дуню, почему два этих каменных дяди так легко одеты — в набедренных повязках, и почему они должны мучиться под такой тяжестью. В ответ мне было кратко сказано: „Это — рабы!“ С тех пор я навсегда зрительный образ понятия „раб“ в моём подсознании остался именно таким: нагой мускулистый мужчина, согнувшийся под невыносимой тяжестью. (Года через два, когда я вновь оказался у этого здания, я испытал не меньшее удивление: „рабы“ уже исчезли из-под балкончика, — наверное, развалились от старости и от сырого северо-западного климата те две скульптуры. Но сам балкон, тем не менее, держался — и по сей день его можно там увидеть. Значит, решил я тогда, не рабы его держали. Значит, рабы не нужны. Вероятно, то был мой первый внутренний протест против рабства…)