Столешница столетий (Золотцев) - страница 67

Дед замедляет и без того нескорый свой шаг, всматривается в этого донельзя обветшавшего старика, останавливается:

— Егорий Парфёныч! Ты ли это?! Жив ещё, слава Богу… Ну, здоров будь, Егор! Узнаёшь меня али нет?

Сидящий на лавочке приоткрывает свои мутные глаза и глядит на деда вначале почти бессмысленным, ничего не выражающим взором. Но вдруг в глазах этого Егория Парфёныча вспыхивает, зажигается, а потом и заполоняет их какой-то не очень хороший свет. Бескровные губы старика вздрагивают и разлепляются:

— Николка! Ты-ы?!

— Я, я, Егор Парфёныч! — весело откликается дед и приподнимает по своему старинному обычаю козырёк своего картуза, приветствуя сидящего, и, похоже, он уже готов присесть рядом с ним… Но тут с этим ветхим слободским долгожителем, со всей его внешностью внезапно, буквачьно в несколько мгновений происходит перемена, которую иначе, как страшной, не назовёшь. Его изборождённое морщинами лицо со впаіыми землистыми щеками словно бы вздувается, багровеет, глаза выпучиваются и тоже наливаются кровью. И мне показалось в те мгновения, что даже обвислые грязно-серые усы старика дёрнулись кверху, начали по-кошачьи топорщиться. И рот его оскалился, ощерился, если так вообще можно сказать про почти совершенно беззубый старческий рот. Жуток стал этот Егорий Парфёныч, по его подбородку, покрытому сизовато-пыльной щетиной, потекла слюна, и весь он затрясся, и в его оскаленном рту родился хрипящий и свистящий клёкот:

— Николка, мать твою……Ах, ты, пащенок! Он ишо здороваться со мной надумал!.. Ах ты……!

И вперемешку с хрипом и свистом слободской обладатель некогда «будённовских» усов изрыгнул на моего деда несколько таких матерных проклятий, что я тоже вздрогнул: при всей моей тогдашней, уже немалой закалке пригородного мальчишки в этой словесной сфере ничего подобного слыхать мне ещё не приходилось. То были, пожалуй, образчики самого древнего, уже вышедшего в двадцатом веке из обихода, и потому самого сатанинского из всех пластов русского мата… Но ещё я вздрогнул и потому, что на моей памяти ещё никто не смел обращаться с моим дедом таким образом, столь грубо и оскорбительно разговаривать с ним:

— Николка, матери твоей в … через …! Уйди!!! Ить убью! Из гроба весь корень ваш проклинать буду! Ух, сучьи выбл…ки всё ваше семя! Здороваться со мной! Он думат, я забывши — ни х… я не забывши! Уйди, Николка, а то ить подохну, а зашибу — да не тебя, а щенка твоего!..

И такой лютой, такой поистине опаляющей ненависти, какая плеснулась из горящих бельмастых глаз этого дряхлого старикашки на меня — да, на меня, не на деда! — мне до той поры не доводилось видеть и ощущать на себе даже в самых отчаянных драках и сшибках. Да, признаюсь, и во взрослые мои годы вряд ли больше одного-двух раз довелось… Он уже не матерился, а только мычал, пытаясь топать ногами по тёплой пыли, и дрожащие мослы его рук сжали палку. Тут уж дед схватил меня за руку и засеменил вместе со мной прочь, вдоль по слободской вечереющей улице, подальше от этого страшноватенького своего знакомого!..