Столешница столетий (Золотцев) - страница 70

Старик растёр набежавшие слёзы по лицу, высморкался и продолжал свои разъяснения:

— …Вот, говорю, то и дивно, что в ём, в Парфёныче этом, злоба всё лютует. Ишь, как на нас он вызверился! А ить столько с тех пор всяких бедствий было случившись, ить четыре войны проба-бахало, а то и все пять, с японской-то считая, а он всё лютует, что у его во времена незапамятные девку увели… Ты не так сказал, внучок: не отбил наш Лариён у него невесту — он её увёл, увёз, то совсем иной замес! Отбить — это чужое взять, отобрать, что не твоё, почти что украсть. А Ларя наш — не, он своё взял, он свою милку, свою любушку, уже им просватанную, до венца с немилым ей не допустил. Доброе дело сделал, и ей, и себе… Егору этому худо сделал — так ить, славный ты мой, не бывает так николи, чтоб всем поровну хорошо было: так и всё в жисти-то нашей, у одного прибыло, а у этого убыло…

— …Конечно, и его, Парфёныча, понять можно, что он на нас с тобой опалился. Тоже, верно — с ярым сердцем мужик (дед помотал головой и заулыбался)… Да ить и жисть у его посля того жениховства его неладного вся сикось-накось пошла-поехала… По-перву он бражничать сильно почал с горя, потом одумался да за торговлишку вместе с батькой своим взялся. А торговлишка-то, говорю, у батьки евонного така была, что и с законом не в ладах. А законы-то прежние, ты понимай, сполнялись не хуже нонешних, советских. Вот и похлебали они оба тюремной кашки. Батька-то евонный в тюрьмы с горя и помер… Но, видно, золотишко кой-какое у них припрятано где-то было: Егорий с тюрьмы ослобонился и обратно зажиточным стал. Да вот опять у него незадача была пошедши: два раза он женился, анис одной жонкой ладу не вышло. То я по слухам только знаю, да, видно, не врут: одна жонка померла, бил он её говорят, нещадно, а вторая — то уж при новой власти — сбежала от него… Так что, говорю, понять-то и его можно, а всё одно: столько годов прошедши, а он всё злобствует, будто вчера это всё стряслось. Нельзя так нам, старикам, себя держать…

Дед заметно притомился от своих глаголаний, да и вообще его одолевала усталость от пережитого дня, в котором у него произошли две столь разные встречи: добрая, с давнишним приятелем, и — недобрая… Но мы уже подходили к нашим Кресткам, и я, поддерживая старика под руку, настоял на том, чтоб он всё-таки объяснил мне, почему же этот Егорий Парфёныч, у коего ни дед, ни тем более я не уводил невесту, обрушился на нас обоих.

— Да тут-то дело ясное, — прозвучал его ответ, — на всю нашу породу, слышал же, на всю родову нашу зуб держит он по сю пору. Как кого увидит из наших — так в ём то позорище давнее и возгорается, и злоба тоже… Но, что до меня — то особенно. Я ведь с Ларивоном-то, царство ему Небесное, на одно лицо, токо что он постарше меня, а так — боле, чем на отца моего, на этого дядьку младшего я всегда походил. Вот Егорию от одного моего виду тошно завсегда и становилось. Да и запомнил он, небось, что я тогда, у церквы, когда венчанья дожидались, зубы ему и дружкам его заговаривал, байки всякие весёлые да скоромные им рассказывал, навроде анекдотов нонешних, про всякие случаи на свадьбах, — а всё, чтоб их вниманье от Клавдеи отвлечь. Я ж знал — про то у меня с Ларькой-то заране договорено было — что она на тот ближний двор глядит, где он бричку поставил, ждёт, когда там из-за забора ей платком махнут: знак дадут, чтоб ей бечьтуды… Годами я тогда чуть поболе тебя нонешнего был, а язык-то у меня подвешен был не как у деревенских робят наших: не зря ж в Доме Трудолюбия в ту пору я обучавшись был, говорил тебе уже, навроде теперешних ремесленных. Вот и понадеялся на меня дядька мой, и сговорился насчёт того… Так что ясно, почто Егорке меня видеть тошно всегда было.