Землепроходцы (Семенов) - страница 2

Грозно выкрикнув это «хвалю!», государь с такой силой бьет Атласова кулаком в плечо, что тот с грохотом вышибает спиной двери, кубарем вылетает из дворца и несется выше церковных колоколен, с которых сняты уже колокола и на которых сидят и плачут безработные звонари, свесив ноги в лаптях. Потом он взвивается выше лесов, обступающих Москву, выше облаков и летит все дальше и дальше, в сторону Сибири, слыша, как ветер свистит в волосах. Вот он пролетел уже над Уралом, над Обью и Енисеем, скоро под ним заструится великая река Лена и откроются глазу стены и башни Якутска — за тысячи верст унесся он от Москвы и тем не менее все продолжает видеть, как на пороге своей комнаты, уставив руки в бока и дружески ему подмигивая, хохочет царь, а рядом с ним вежливо подхихикивает старый Виниус, со шпагой на боку, в расшитом серебряным позументом камзоле.

— Пойдешь иль нет? В который раз спрашиваю! — сердито трясет Атласова за плечо сосед по тюремной келье есаул Василий Щипицын.

— Куда?

— Милостыню просить. Кишки-то, поди, и у тебя с голодухи к позвонкам прилипли. Сторож гремел в дверь, велел собираться, кто хочет. Поведет в торговые ряды.

— Не пойду, — угрюмо отворачивается к стене Атласов.

Нет ни Москвы, ни царя Петра, ни думного дьяка Андрея Виниуса. Есть эти жесткие, с соломенной подстилкой нары, эта узкая — два шага от стены до стены — убогая келья, сырой сруб, опущенный в землю, каких за тюремными стенами, усаженными поверху железным «чесноком», а в Якутске полтора десятка.

Щипицын что-то бубнит о гордыне, которая кое-кого обуяла, и что эти кое-кто могут подыхать с голоду, он таким мешать не станет, — но Атласов не слушает его.

Этот сон! Всегда, когда снится ему прием у царя, а потом он просыпается в тюрьме, горло ему захлестывает горечь, и все окружающее становится невыносимым до боли в груди. И тогда он спешит погрузиться в воспоминания, ворошит прошлое, словно там, в прошлом, скрыта для него надежда на спасение.

Сколько Атласов помнит себя, всегда он жил словно на горячих угольях. Должно быть, какой-то бес сидел у него на загривке и не давал ни минутки посидеть спокойно. На какие только проделки не толкал его этот бес в детстве! То заставлял забраться на кровлю самой высокой в Якутске башни и сидеть там, дрожа от страха, пока его не снимали оттуда еще более перепуганные сторожа, то приказывал на спор с мальчишками переплыть рукав Лены до острова на самом быстром месте, то соблазнял отправиться в тайгу за соболиным царем, у которого каждая ворсинка на шкуре золотая, а на голове маленькая корона, усыпанная зелеными драгоценными камушками. И ведь убежал он и в самом деле в тайгу! — один, не предупредив даже своего дружка Потапку Серюкова. Три дня плутал он в тайге, под конец совсем ослаб от голода и лежал под скалой, слушая гул лиственниц под ветром. Выли волки, ночью с вершины лиственницы глядели на него два огненных глаза и чей-то голос требовал: «Дуй в дуду!» — и другой голос глухо, словно под сводами церкви, отвечал: «Ух, буду, буду, дую!» И когда он осмелился открыть зажмуренные от страха глаза, увидел, как прошмыгнул мимо золотой зверек, вскочил на пригорок, и корона на нем засветилась, словно гнилушка. Потом беглец случайно наткнулся в тайге на якутов-охотников, и те привезли его на лошади в Якутск. И не было ему тогда еще двенадцати лет.