Впрочем, нет, не только. Что бы он ни делал для нее — дарил ли подарок, чем-то угощал, исполнял ее желание, высказанное вслух или им угаданное, — всякий раз он, пусть и в меньшей степени, испытывал то же чувство гармонии и согласия с самим собой. Весь вид его говорил: я горжусь тем, что я мужчина. Он шел по Пикадилли, засунув руки в карманы, с таким видом, будто вся улица принадлежит ему. Стоило лишь подумать о ней — и он вдвое вырастал в собственных глазах. Это чувство воспарения давала ему только она, с другими женщинами, попавшими в список его знакомых раньше, он и сейчас был робким и застенчивым, жаждущим угодить, и порой не без успеха, но никогда не играл первую скрипку, а только подыгрывал. Постепенно он стал навещать их все реже — они держали его возле себя на шелковых нитях. Дейдри же привязала Джорджа толстым канатом.
Два года он был абсолютно счастлив. Что бы она ни делала — он все принимал. Ее прихоти, капризы, чуть пренебрежительный тон, легкое высокомерие, сведенные к переносице брови и надутые губки — все уловки, с помощью которых она пыталась окончательно пленить его сердце, он принимал за чистую монету. Это была она — и все тут; бука или сладкий леденчик — для него не было большой разницы. Но потом что-то в нем словно проснулось, и он стал болезненно реагировать на ее резкие выходки. Теперь у него было две Дейдри, а не одна, и вторая причиняла ему страдания. Напрасно он уверял себя, что она была такой всегда. Выходила странная вещь: то, против чего он никогда не возражал, всегда воспринимал спокойно, вдруг стало причиной недовольства. Себя за это недовольство он винил еще больше, чем ее, и жутко переживал, но потом решил — поступившись мужской гордостью, чувством элементарной справедливости — принять ее такой, какая она есть. Он попытался превратить эти размолвки и примирения в привычку, эдакую каждодневную эмоциональную разминку, обогащающую жизненный опыт. Увы, ничего не получалось. Сердце его не закалялось, наоборот, становилось все более ранимым, в глазах появилось какое-то обиженное, тревожное выражение, которое не преминули отметить другие дамы из его окружения. О-о, они мгновенно учуяли происшедшие в нем перемены! Да и от себя самого он не мог больше скрывать, что стал несчастен; радости от примирения и прощения (в основном он прощал ее, а не она его) стали совсем мимолетными. Скоро их болеутоляющий эффект почти сошел на нет. Он попытался провести черту — чего никогда не делал раньше — между ее поступками и ею самой. Дейдри это одно, сказал он себе, а ее поступки совсем другое. Но отделить одно от другого не удавалось. Его низвергала в пропасть не только жгучая боль разочарований, причинять которую она была большой мастерицей; скорее его огорчала первопричина, он ощущал ее как запах, преследовавший его, даже когда Дейдри была, казалось, само благоухание, сама свежесть. В запахе этом было что-то пугающее — так пахнет жестокость.