Так помаленьку, от одного к другому, мысли слушателей добрались и до Зелинского. Что ж это ксендз кричит о человеческих грехах и преступлениях, а об этом и не упомянет? Не лежал разве у пруда труп, не осталась разве теперь в избе старуха мать с кучей детишек и полуслепой отец?
Но об этом, видно, ксендз не помнил. Он начал о другом — о вырубленных деревцах, о графском саде, о графских убытках. По костелу пробежал шепот, и бабы стали тревожно озираться, так как у дверей, где обычно становились мужики, началось движение и шарканье ног. Мужчины шумно, один за другим, толпой выходили из костела. Спохватившись, ксендз покраснел и торопливо перевел речь на другое, на царство божье, на покровительство, которое господь бог оказывает беднякам.
Тогда крестьяне стали медленно возвращаться. Протекло немало времени, пока они приучили ксендза, что он не может говорить обо всем, что вздумается. Когда-то давно первый показал пример старый Плыцяк, хотя, по правде сказать, он редко бывал в костеле. Ксендз проповедовал, а Плыцяк вдруг крякнул, повернулся и через весь костел — он стоял почти у самого алтаря — пошел к дверям. Ксендз тогда так удивился, что даже умолк на миг. Но понял, в чем дело. И так уж и повелось — как только настоятель начинал слишком уж метать громы на деревню или вообще говорил что-нибудь, что им было не по сердцу, они выходили. Это страшно возмущало терциарок и шляхтичей из Мацькова, но так случалось почти каждое воскресенье. Ксендз злился, сопел от гнева, а сделать ничего не мог, — хорошо помнил, что произошло с тем, с прежним настоятелем. Знал, что тогда приезжал сам епископ, и все-таки ксендза пришлось забрать отсюда.
— Раз так, мы и без ксендза обойдемся, — сказали тогда крестьяне. — А костел не ксендзовский, а наш, мы его строили.
И епископ принужден был уступить крестьянскому миру.
Вот почему ксендз Палинский извивался теперь угрем между деревней и усадьбой, лишь бы выйти сухим из воды.
Проповедь кончилась. Люди не спеша выходили, жмурясь от солнечного блеска. Обманчивый свет свечей казался мраком перед сиянием солнца над липами. Ройчиха тащила мальчонку на руках, он уснул, и ей не хотелось будить его в костеле.
В липовой аллее перед костелом люди останавливались поболтать.
Многие, отправляясь в костел, больше помышляли об этих разговорах, чем о чем-либо другом. Ведь это был случай повидаться с людьми со всех окрестных деревень. Девушки интересовались, купила ли себе какая-нибудь Марыся или Зося новый платок или ботинки, да и самим хотелось похвастаться перед другими. Многие с любопытством смотрели на дам из усадьбы — всегда как на какую-то диковинку, хотя все их прекрасно знали. Сам граф Остшеньский в костеле не бывал — разве на заупокойной обедне или раз в год, на пасху, если случайно был в это время в Остшене. Обычно он зимой уезжал за границу, во Францию, где у него, по слухам, тоже были имения, или еще дальше, в Италию. Если случалось что новое, как с Зелинским, или с делегацией из Бжегов, или с деревцами, — народу в церкви всегда бывало больше, всем хотелось посмотреть на графинь Остшеньских. Но по ним никогда ничего не было заметно. Они спокойно проходили к своей скамье — Зуза с ее круглым, бессмысленным лицом дурочки — это-то сразу было видно всякому! — и графиня, худая, бледная, высокая, с глазами, будто вечно заплаканными.