Анна болезненно восприняла это. Прежде, когда Янович приходил, он был ей довольно безразличен: стар уж и не очень ей нравился. Так — мужик и мужик. Но ее трогало, что он ласково говорит с ней, что иной раз погладит по головке ребенка, принесет плитку шоколаду, немного крупы или конфет. Теперь она чувствовала себя еще более одинокой, чем до его появления. Миновали спокойные вечерние часы, когда ей на миг казалось, что она у себя дома, что есть кому ее защитить, что кто-то стоит между ней и толпой разъяренных баб. Теперь это кончилось, и как раз в самое тяжелое время. Она худела, бледнела, сохла, щеки ее западали, черные тени залегли под глазами. В довершение всего она чувствовала какое-то недомогание: чуть что, начиналась боль в сердце, иной раз ни с того ни с сего нападал неудержимый плач, ей приходилось со всех ног бежать в свою конурку у сарая, чтобы не увидели бабы, чтобы не доставить им удовольствия этими льющимися по лицу слезами, — ведь они текли без всякой причины. Ребенок тоже болел. Он лежал в колыбели желтый, маленький, будто и не собирался расти. Лысая головка покачивалась на тонком стебельке шеи, и маленькие кулачки были так сини, что иной раз она в испуге срывалась ночью с постели, с бьющимся сердцем зажигала лампочку и смотрела, жив ли он. Ребенок спал так тихо, тельце у него было такое холодное, что она начинала шевелить его, каменея от ужаса. Тогда веки приподнимались, и она легче дышала, видя его черные глаза — да, это были Михайловы глаза, а не чьи-нибудь, сонно смотрящие ей в лицо. Она страшно боялась за ребенка. Ведь это было все, что у нее осталось на земле, и все, что осталось от ее счастливых дней, от жизни в каменном доме, от Михайла, который умер и уже никогда не порадуется ребенку, которого он так ждал.
Молока у нее становилось все меньше, и ребенок часто кричал, когда она отнимала у него высохшую, пустую грудь. Она знала, что он кричит от голода, и сердце ее истекало кровью. Сама она почти не ела, и все, что получала от учителя, тратила на молоко. За него брали дорого, потому что коровы не доились, и доставать молоко было трудно — а, впрочем, раз хочет иметь молоко для своего байстрюка, пусть платит. Случалось, однако, что Игначиха, жалея ребенка, наливала ей немножко в кружку, просто так, по-соседски, даром.
Раз, когда ей показалось, что ребенку стало хуже, она завернула его в платок и понесла в город, к доктору. Тот взял с нее не слишком дорого, но это было все, что она имела. Осмотрел ребенка, постучал, послушал, накричал на нее, что ребенок заморен, да на том дело и кончилось. Однако на следующий день она вытащила из коробки у учителя два злотых. Все равно их украдет эта Казя, которая вечно вертится у него в комнате. Анна вышла бледная как смерть, держа в руках эту двузлотовку и, как слепая, никого не видя, пробежала короткий путь до своей лачужки. Ребенок спокойно лежал в колыбели и играл ручками — худенькие пальчики сплетались и расплетались, беспомощные, смешные и трогательные. Она упала у люльки на колени.