— Фромм никакого путча не затевал, — не спеша возразил Роммель, вертя между пальцами ножку коньячной рюмки. — Не он был организатором покушения, вам пора бы уже понять это.
— Однако многие факты… И потом, как быть?..
— Фромм вообще не способен был что-либо организовать, — резко возразил Роммель. — К тому же беспредельно труслив. Вспомните, как он принялся истреблять людей из своего окружения, когда почувствовал, что путч, затеянный генералами Ольбрихтом и Беком, провалился. Фромм всего лишь жертва. Он — вечная жертва всего на свете: заговора, войны, собственных амбиций и собственной нерешительности, подчас граничащей с трусостью.
— И с трусостью — тоже, — попытался Бургдорф взять инициативу в свои руки, но Майзель не позволил ему этого. Залпом опустошив очередную рюмку, он вновь предался своему красноречию:
— Я понимаю, что это весьма… Но если исходить из сути… Что, на мой взгляд… Честь — в её философско-патриотическом ореоле… — Концовки фраз и на трезвую голову давались Майзелю с огромным трудом, поэтому он предпочитал довольствоваться их огрызками, которыми мог сыпать часами, как не-расколотыми орехами, совершенно не заботясь о том, как их воспринимают слушатели. — Перед нами прошли имена… Генералы и фельдмаршалы… Витцлебен, Гёппнер, Бек. Мужество? Да, господа, но позволю себе заметить… В то время, когда от германского народа и, в частности, от Суда чести…
— Да замолчите вы наконец, Майзель?! — презрительно осклабился Бургдорф. — Что вы заладили со своим Судом чести, представая перед нами ангелом непорочности?
— Но ведь именно вас, фельдмаршал Роммель, заговорщики видели в качестве наиболее вероятного вождя нации после того, как фюрер погибнет, — вдруг обрёл способность логично излагать свои мысли генерал Майзель. — Именно вас заговорщики считали наиболее достойным преемником фюрера. Разве не так?!
Мария-Виктория погасила свет и широко распахнула окно спальни.
Десять-пятнадцать минут, которые она обычно проводила перед сном, вот так, у окна, глядя на залив, посреди которого таинственной пирамидальностью восставали очертания Скалы Любви, чем-то напоминали вечернюю молитву, не знавшую, впрочем, ни покаяния за неправедно прожитый день, ни мольбы о благополучии в дне грядущем. Ибо, как всякая молитва надежды и многотерпения, была она небогобоязненной и бессловесной.
Ветер, еще несколько минут назад упорно прорывавшийся со стороны гор, неожиданно утих, и над бухтой «Орнезия» воцарился величественный, поистине королевский штиль, мгновенно примиривший гладь моря с блаженством поднебесья и подаривший всяк обитавшему на сих берегах еще одну чарующую лигурийскую ночь.