Афина (Бэнвилл) - страница 12
Как приятно перелистывать в тишине выцветшие листы альбома воспоминаний.
Сам не знаю, почему я позволил себе поехать навестить ее по прошествии стольких лет. Я не люблю входить в комнаты, где лежат больные, — а кто это любит? — и в моей жизни, как и во мне самом, столько всего произошло с тех незапамятных времен, что я даже сомневался: владею ли я еще языком, который понятен этому пережитку былого? Я вообще считал, что ее уже нет в живых; другие-то все уже умерли: моя мать с отцом и мои… и остальные, все лежат в земле; как же могло получиться, что тетя Корки, которая выглядела старухой, когда они были молодыми, всех пережила? Возможно, мною двигало простое любопытство…
Удивительное дело. Я уже замечал, как выдаю себя с головой, если за высокопарными речами стараюсь скрыть правду… и в моей жизни, как и во мне самом, столько всего произошло с тех незапамятных времен… Ах ты, Господи. Когда я пользуюсь подобными ходульными оборотами, так и знай: я вру. Но с другой стороны, а когда я не пользуюсь подобными оборотами? (И я еще говорю про тетю Корки, что она лгунья!)
Она жила, если можно назвать это жизнью, в загородном приюте для престарелых под названием «Кипарисы» — розово-белом сооружении вроде большой беседки с башенкой на крыше. По бокам его полукругом обступали те самые кипарисы, иссиня-черные, остроконечные, и все это располагалось на возвышенном берегу, так что из окон открывался широкий до головокружения вид на море вплоть до противоположного берега залива. Вход был через высокую тесовую, пахнущую дегтем калитку с автоматическим замком и микрофоном, он что-то пискнул мне на непонятном языке, но калитка все равно открылась. Асфальтированная подъездная аллея, кусты, уходящая вверх травянистая лужайка, и вдруг, словно стрела, пущенная из прошлого, острый, колючий запах, который я знал, но не мог сначала вспомнить, какое-то дерево, может быть, эвкалипт, да, скажем, эвкалипт, красивое слово, похожее на всхлип. Я едва не споткнулся, ушибленный сладкой памятью о забытом горе. Но тут я увидел сам дом, и мне стало смешно, такой он оказался легкий, тщедушный, несерьезный, такой нелепый, с арочками и чугунными решеточками и с застекленной верандой, отсвечивающей бликами вечернего солнца. Словно специально придуманный для того, чтобы тетя Корки закончила здесь свои дни. А далеко внизу лежало море, синее, недвижное, воображаемое, как человеческое сознание.
Дверь на веранду стояла открытая, и я вошел. Между пальмами в кадках какие-то старики в шезлонгах грели на солнце высохшие старые тела. На меня обратилось несколько пар гноящихся желтых глаз. Сквозь стеклянную дверь была видна сумрачная внутренность дома. Я тихонько постучал и замер в ожидании. «Тут надо колошматить изо всех сил», — раздался у меня за спиной старческий голос, сменившийся хлюпающим кашлем, как будто вытаскивают из грязи ногу в калоше. В воздухе стоял слабый запах мочи и вареной пищи. Я постучался еще раз, сильнее, так что задребезжали стекла, и сразу же, будто только того и дожидалась, показалась рыжая толстуха, распахнула дверь, весело произнесла: «Эй, эй! Потише, разбудите мертвых!» И осклабилась. Она была в форме медсестры, в белой шапочке и в белых мягких туфлях, у нее даже висели вниз головой на груди приколотые к кармашку часики. (Зачем они их так вешают?) Но все это выглядело как-то неубедительно. В ней было что-то от деревенской девки, мне припомнилась девчонка, которая катала меня маленького на закорках и как-то раз предложила, что покажет свою, как она выразилась, штучку, если я первый покажу ей свою. (Боюсь, что это не состоялось.) Я спросил тетю Корки. Толстуха не перестала скалиться, но смерила меня взглядом, с сомнением вздернув бровь, как будто тоже, со своей стороны, подозревала меня в самозванстве. Согласно голубой целлофановой карточке у нее на лацкане, ее звали Шарон. «Вы что, и есть племянник?» — уточнила она. Я твердо ответил: «Да». И в эту минуту у меня под боком вдруг неслышно очутился пухленький, тихий веснушчатый старичок в дешевом темно-синем костюме в полоску. Он кивнул мне искательно и панибратски, словно мы с ним старые добрые знакомые и нас связывают общие грустные воспоминания. Он мне не понравился, и не понравилось, как он ко мне неслышно подобрался. «Все в порядке, Шарон», — сказал старичок медсестре тихим, слегка пасторским тоном, и она в ответ пожала плечами, повернулась и пошла прочь, насвистывая. Резиновые подошвы ее туфель скрипели на черно-белом кафельном полу веранды. «Хаддон, — доверительно представился полосатый и, мгновение переждав, уточнил: — Мистер Хаддон». Он взял меня под руку и повел к лестнице, круто восходящей на верхнюю площадку с широким окном из угрожающе разноцветных стекол. Что-то мешало мне идти, словно я переставляю ноги в густой воде, и при этом я еще чувствовал вокруг себя всеобщее еле сдерживаемое веселье на мой счет. Я только шагнул на первую ступеньку, как краем глаза заметил какое-то движение и успел отшатнуться: ко мне мелкими шажками подбежала женщина с лицом старенькой девочки, ухватила меня за рукав и по-девчоночьи прерывающимся голоском спросила: «Вы — человек-пеликан?» Оглядываюсь на Хаддона за подмогой, но он стоит с отсутствующим видом, поджал губы, сложил ладони на ширинке и терпеливо ждет, как будто по пути наверх каждый обязан пройти это скучное испытание. «Человек-пеликан? — переспрашиваю жалобно. — Нет, нет, я не пеликан». Старушка смотрит на меня пристально. Она одета в жемчужно-серое шелковое платье, на бедрах повязан прозрачный шелковый шарф, а лицо удивительное — мягкое, без единой морщины, глаза блестят. «Ах, — говорит она, — тогда вы ничем не можете мне помочь». Улыбнулась нежно и страстно и понурясь ушла. Подымаясь со мной по лестнице, Хаддон тихонько пояснил: «Мисс Лич», — как будто этим довольно сказано. На площадке мы остановились перед какой-то дверью, он стукнул один раз, наклонил голову, прислушался, а потом кивнул мне, одними губами произнес нечто ободряющее и осторожно, скрипя половицами, ушел по лестнице обратно вниз. Я стою в разноцветных бликах, падающих из окна у меня за спиной, жду. Ничего не происходит. Я остро ощущаю себя как бы со стороны, будто из лысого ковра у меня под ногами вырос другой, безмолвный, дышащий я, поднялся надо мною и наблюдает. Я прижался ртом к двери, шепотом зову тетю Корки, и сразу же снова вокруг меня — сдавленный смех. Из-за двери никакого ответа. Тогда я в порыве досады толкаю дверь. Меня ослепило ярким светом.