— Что это за «черная метка», капитан? — спросил я.
— Это вызов, дружище! Я расскажу вам об этом, когда пришлют. Будьте настороже, Джим, и глядите в оба. А уж я разделю с вами «это» поровну, клянусь честью!
Голос его сделался слабее, и, наконец, он умолк. Вскоре после этого я дал ему лекарство, и он принял его, точно ребенок, проговорив:
— Если когда-нибудь моряк желал лекарств, так это я!
Наконец он впал в тяжелый сон, похожий на обморок, в котором я и оставил его. Не знаю, что бы я сделал, если бы все обстояло благополучно; вероятно, я рассказал бы всю эту историю доктору, так как страшно боялся, что капитан раскается в своей откровенности и покончит со мной. Но обстоятельства сложились самым неожиданным образом: мой отец внезапно умер в этот вечер, и это заставило меня забыть о всем прочем. Наша печаль, посещения соседей, хлопоты по устройству похорон и не прекращавшаяся суета в гостинице поглощали все мое время, так что я едва находил свободную минутку думать о капитане.
На следующее утро он спустился вниз и ел как и обыкновенно, хотя меньше, но зато пил ром, чего доброго, больше обыкновенного, так как сам наливал себе из бочонка, насвистывая при этом носом, и никто не осмелился помешать ему. В ночь накануне похорон он был так же пьян, как и прежде, и мороз пробегал по коже, когда в нашем печальном доме раздавалась его гнусная морская песня. Но хотя он был и слаб, мы все боялись его как огня, а доктора отозвали за несколько миль к больному, и он не бывал в наших местах после смерти отца. Я сказал, что капитан был слаб. Действительно, он точно становился все слабее вместо того, чтобы крепнуть. Он с трудом карабкался по лестнице и бродил по комнате, подходя к прилавку, иногда даже высовывал нос в дверь, чтобы подышать морским воздухом, но при этом держался за стену, ища опоры, и дышал так тяжело, точно взобрался на гору. Он никогда не обращался ко мне с разговорами, и я думал, что он уже забыл о том, что говорил мне. Характер его теперь изменился и стал более беспокойным, насколько позволяла ему его слабость. У него появилась новая привычка, тревожившая нас, — вынимать кортик и класть его около себя на стол, когда он пил. Но, со всем тем, он оставил людей в покое и, казалось, был всецело погружен в свои мысли. Один раз, к нашему величайшему удивлению, он даже стал насвистывать какую-то любовную деревенскую песенку, которую он распевал, вероятно, еще в своей юности, раньше чем пустился в морское плавание.
В таком положении были дела, когда, день спустя после похорон, около трех часов пополудни я на минуту остановился в дверях, с грустью вспоминая о моем отце. День был морозный и туманный.