Каждое здание по отдельности смотрелось… честно скажем, замечательно они смотрелись, начиная с «собора в пижаме», в бело-зеленой, шелковой, мраморной — через наскальные гнезда частных домишек в старых ремесленных кварталах — и кончая угловатыми друзами монастырей и цеховых общежитий. Все вместе — он глядел на Флоренцию с холма, из ворот церкви святого Миниато, на башни, крыши, дома, реку, линии крытых мостов, бешено-зеленые сады Заречья — и думал, что великие художники и должны здесь рождаться по грозди в поколение. Куда им деваться? Если всю жизнь смотреть на это… либо спятишь, либо перестанешь замечать, либо сделаешься мастером. Просто придется — потому что оно прекрасно — и не меняется никогда. Никогда рядом с собором уже не встанет другая башня. Никогда и никто не построит Новый Мост на месте Старого. И стеклянные и термопластовые параллелепипеды промышленной зоны прячутся за холмами, окружающими город. Они пока — настоящее. Лет через двести они тоже станут историей — и их примутся хранить не менее бережно. И найдут красоту. Наверное.
Вылетать ему нужно было вечером, аэропортов тут было в пределах ста километров три, бери напрокат машину и езжай себе, если не хочешь автобусом — он хотел автобусом, там транслируют новости, новости обрушились волной с самого утра, в кафе, и дальше только больше, больше. Никого нельзя оставить на неделю. Обязательно во что-нибудь вляпаются, нечаянно, а потом будут вылезать, а потом никто не поверит, а ведь Одуванчик это сам. Если он что и недоговаривает, то одну вещь: левой половиной он думал о своих планах, правой о том, что Максима обидели, а спинным мозгом чуял ту возможность, за которую и ухватился чуть позже.
К обеду — Алваро перемещался из кафе в кафе, чтобы не привлекать к себе внимания, но в городе-музее кафе и ресторанчиков было предостаточно, — он обнаружил за собой тихую вежливую слежку, наверное, просто так, для порядка; а акцент скандала сместился от университета к Совету, а потом обратно, а потом к Одуванчику, жертве покушения.
Алваро не звонил никому — и так все покажут, и все равно отсюда ничего не сделаешь; пространство между континентами ощущалось как непрошибаемая стена ночи, все в ней тонуло и ничего через нее не проходило: про него тоже словно бы все забыли. Удовлетворились вчерашним сообщением о полной и безоговорочной капитуляции образовательной системы.
Он сидел, глазел на прохожих, читал новости, ел отвратительно вкусное мороженое — вот, кажется, уже объелся и опротивело оно навсегда, а через час учуешь новый запах, посмотришь, вздохнешь, и попробуешь — и пытался понять, что думает. Не думалось ему ничего. Никак, совершенно. Только стена стояла над океаном, как в тех альбийских сказках, невидимая и непробиваемая. Не пройдешь за нее, а пройдешь — не вернешься. Ну и что тут плохого, казалось бы? Что он забыл в Старом Свете с его вылизанными улицами, списками знаменитых людей на фасадах, экскурсионными маршрутами по местам популярных книг, скамейками, на которых кто-то сидел, законами об охране памятников, принятыми до Рождества Христова, безумием правил, прав, привилегий и прецедентов…