Конкистадоры (Малышева) - страница 65

На центральной площади, где находилось кафе, уже два года, как появились электрические фонари, а недавно зажглась первая реклама над входом в первый кинематограф, где каждый вечер на белом морщинистом экране судорожно и безмолвно умирал белокурый красавец в удивительно сшитом фраке. На зрителей наплывал крупный план – расширенные неподвижные глаза актрисы, ее черные блестящие губы… Потом неслись по экрану кресты, полосы и пятна, тапер, щурясь от дымящейся в зубах папиросы, брал последний, торжественный аккорд, и зрители, слегка ошарашенные увиденным, грустно расходились по домам. И первые женщины нового века, влюблявшиеся в первых актеров на экране, миновали витрину, где всю ночь сидел за столиком Маничино, и уносили в свои супружеские постели воспоминание о его взгляде, нежном и безразличном, и о его свежих розовых губах, никогда не открывавшихся в ответ на приветствия. А после, лежа рядом со своими храпящими мужьями, они неожиданно чувствовали неприязнь и к актеру, которого видели в кино, и к Маничино. В такие минуты им казалось, что таких существ просто не должно быть на свете. По сравнению с ними живые мужчины кажутся такими пошлыми, а ночь такой длинной…

Время шло, Маничино из новинки превратился в местную достопримечательность, а потом примелькался настолько, что его почти перестали замечать. В городе появилось несколько автомобилей, дамы сменили огромные шляпы на маленькие, а потом – подумать только! – девушка из хорошей семьи при всех закурила в кафе. Наступил день, когда городской глава вышел на балкон и сказал новобранцам речь. Началась война, но Маничино не призвали в армию, и когда мимо него по площади проходили серые колонны мальчиков, которых он часто видел вечерами возле кино, он так сочувственно приподнял в их честь рюмку, что один из новобранцев, привыкший к вечному хладнокровию Маничино, вздрогнул и оглянулся. Но тут в колонне кто-то крикнул шутовским фальцетом: «Маничино, айда с нами!» Все засмеялись, а Маничино склонил голову прежним движением.

Военные годы он пережил легче и спокойнее всех. Маничино не страдал от недоедания, не интересовался политикой и не вступал в опасные разговоры. Он пил свой коньяк, когда другие посетители кафе довольствовались желудевым и цикорным кофе. Ничего, кроме суррогатов, Гаэтано предложить уже не мог. И людям, переживавшим тяжелые времена, казалось, что Маничино просто нелеп. Он стал старомодной, ненужной деталью интерьера, неприятным напоминанием о прежних веселых временах, когда жизнь казалась замечательной новинкой, игрушкой для взрослых. За годы войны выросли дети, и теперь, собираясь на площади у дешевого дансинга, они смотрели на Маничино, как на существо другого мира, бесполезное и нежизнеспособное. Светлые нежные кудри, ясные глаза ничего не знающего о жизни ребенка, старомодная церемонность Маничино, наконец, его костюм тонкого голубого сукна – все это не вызывало у них одобрения. Больше всего их интересовал вкус коньяка в его неизменной рюмке.