Как солнце дню (Марченко) - страница 19

Вилли вернулся к мотоциклу взъерошенный и хмурый.

— Жалеешь этого русского? — спросил Генрих.

— Пшеница пропадает, — еще больше помрачнел Вилли.

— О, заговорила душа крестьянина, — засмеялся Генрих. — А ты уверен, что он мертв?

— Конечно, — возмутился Вилли. — Как только мы перешли границу, я еще ни разу не промахнулся.

— По машинам! — скомандовал Генрих. — Мы не можем больше задерживаться. Если этот русский остался жив, то все равно сгорит. Садитесь в коляску, прелестное дитя, — любезно обратился он к Лельке. — В мире все устроено целесообразно, — философски добавил он. — Если бы этот Антон не уложил нашего Фрица, вас некуда было бы посадить.


…Мне не запомнились детали боя на заставе. Все слилось воедино, переплавилось: рев танков, скрежет гусениц, пронзительный свист пуль — и во всем этом гулком, звенящем водовороте слабыми неземными всплесками звучали голоса людей, обрывки команд, стоны раненых, истеричная ругань. Мне не запомнились даже те минуты, когда я безуспешно пытался подорвать танк связкой гранат. Не запомнились, наверное, потому, что ни стрельба, ни усталость, ни сизая пороховая гарь, как припечатанная к воспаленному лицу, не могли отвлечь меня от неотвязной мысли: «Где Лелька? Что с Лелькой? Почему нет Лельки?»

Когда к полудню нам приказали отступать, выполнять этот приказ было уже, по существу, некому. Горохов был убит, командование принял на себя командир отделения Аракелян, но и его ранило. Несколько оставшихся в живых бойцов, в том числе и я, растворились в растревоженном пальбой лесу.

Мне хорошо врезалось в память то место, где я совершенно случайно наткнулся на Антона — клочок пшеничного поля, чудом уцелевший от пожара. Края его были опалены огнем, тяжелые сникшие колосья еще судорожно вздрагивали и роняли на пыльную дорогу крупные зерна. Пахло горелым хлебом, пылью, ромашкой.

Здесь и лежал Антон.

И здесь, оказывается, была Лелька.

Была…

4

После всего, что поведал мне Антон, после того как я дорисовал своим воображением его рассказ, меня словно парализовало. Казалось, что и лицо, и руки, и ноги — все это не мое, не подвластное и что меня будто подменил какой-то другой, полуживой человек, не способный двигаться и мыслить. Антон, наговорившись, забылся и притих, дыхание его лишь угадывалось по осторожному, вкрадчивому шелесту невидимой травинки.

Я полулежал, почти не чувствуя на своей спине мягкого прикосновения широкого трухлявого пня. Глаза были закрыты: не хотелось видеть ни неба, ни звезд, ни зарева огня над лесом, не хотелось слушать ни ленивых, теперь уже отдаленных расстоянием взрывов, ни собачьего бреха, ни угрюмого рева автомашин, будто гнавшихся друг за другом по шоссе.