Из духового шкафа был извлечен глубокий противень с тем, что Наташка назвала пловом. Людмила вдруг испугалась, что Наташка брякнет что-нибудь деревенское, в духе «угощайтеся, гости дорогие», но та раскладывала еду по тарелкам молча, опасливо поглядывала из-под длинных светлых ресниц на незнакомых людей и чуть-чуть улыбалась. Улыбалась осторожно, как бы пробуя, видимо, не зная, положено ей по статусу улыбаться или нет.
Андрюшка — единственный человек за столом, который не испытывал неловкости. Он с удовольствием ел и с удовольствием смотрел на Наташку. Людмила сильно удивилась бы, если бы узнала, что у ее сына свой, чисто шкурный интерес: интуиция подсказывала ему, что Наташа как бы не совсем взрослая. Вернее, так: она не будет говорить ему «подожди, я занята» или «отстань, я не хочу играть в снежки, мы будем мокрые и простудимся». Он сразу понял: она своя. Понял то, о чем его родителям только предстояло узнать.
Владимир маялся. Это было втройне глупо, но поделать с собой и со своим настроением он ничего не мог. Теперь придется привыкать к присутствию постороннего человека. Постоянному присутствию. Это же теперь из ванной с голой… ну, в общем, в одном полотенце не выйдешь… Наличие прислуги в родительском доме его абсолютно не беспокоило — Марине стукнуло пятьдесят, двадцать пять из которых она провела в семье Сокольских. Марина была как любимое кресло — удобная и привычная. Именно кресло. Несколько облезлое, но уютное. Безмолвное. Ее присутствие в доме, в жизни семьи, совершенно никого не интересовало вне контекста ее прямых обязанностей. О ней вспоминали только тогда, когда что-нибудь было не так. За двадцать пять лет целых два раза: когда она загремела в больницу с острым аппендицитом и когда уехала на неделю в свою родную деревню хоронить мать. Наследники все никак не могли разобраться между собой, время шло, Марина звонила каждый день, извинялась, но все не ехала и не ехала. Помнится, отец, безмерно уставший от мгновенно развалившегося быта, не стал дожидаться ее самостоятельного возвращения. Сел в машину, поехал за ней, в момент решил казавшиеся неразрешимыми проблемы с наследством и документами и привез обратно. Владимир искренне считал, что хорошая прислуга — это такая прислуга, которой не видно и не слышно.
Эта девочка, похожая на мальчишку, была как прибор, который ненамеренно, но неизбежно искажает картину школьного опыта на уроке физики. Она ему не то чтобы мешала… Он просто не мог перестать обращать на нее внимание. Не мог — и злился на себя за это. Некрасивая, совсем некрасивая, убеждал себя Владимир. Никаких бабских достоинств. Ноги длинные, талия есть. И все. А бюст где? Ресницы белые какие-то… Ну, ладно, не белые, все равно невразумительные. Он привык к другим женщинам — большеглазым, длинноволосым, ярким, раскованным. Женщинам, ежесекундно готовым к флирту, к роману, готовым бросить все и махнуть на Канары. На Канары он своих пассий не приглашал, но эту готовность бросить, плюнуть и махнуть ценил. А эта — ни рыба, ни мясо, и одевается так же, как Людка. Ему и в голову не приходило, что имидж новой домработницы — дело рук его жены от начала и до конца. Людка небось специально такую выбирала, ни черта не мисс Северный район. Но эта ее полуулыбка…