Заводной апельсин (Берджесс) - страница 59

6

– Остановите! остановите! остановите! – кричал я как заведенный. – Выключите, svolotshi griaznyje, я не могу больше! – То был следующий день, бллин, и я вовсю старался, как утром, так и после обеда, играть по их правилам, во всем потакать им и, пока на экране мелькают всякие ужасы, сидеть на этом пыточном кресле как pai-maltshik со вздернутыми веками и привязанными к захватам кресла руками и ногами, лишенный возможности шевельнуться. На этот раз меня заставляли смотреть vestsh, которая прежде не показалась бы мне чересчур неприятной – всего-навсего crasting: трое или четверо maltshikov обчищают лавку, набивая карманы babkami и одновременно пиная вопящую старую ptitsu, причем довольно-таки лениво, только чтобы пустить красную jushku. Однако буханье и какие-то взрывы – трах-тах-тах-тах в голове, дурнота и ужасная раздирающая сухость во рту были еще хуже, чем вчера. – Хватит, ну хватит же! Так нечестно, вы, kozly voniutshije! – кричал я, пытаясь выпутаться из захватов, но это было невозможно, кресло ко мне как приклеилось.

– Первый класс! – воскликнул доктор Бродский. – Ты у нас прямо молодец. Еще отрывочек, и заканчиваем.

На экране опять возникли картины старинной войны 1939-1945 годов, пленка-вся царапанная, драная и полустершаяся – была заснята немцами. Начиналась она немецким орлом и нацистским флагом с изломанным крестом, который так любят рисовать malltshiki в школах, а потом появились кичливые и надменные немецкие офицеры, они шли по улицам, от которых, кроме пыли, бомбовых воронок и развалин, ничего не осталось. Потом показали, как людей ставят к стенке и расстреливают, а офицеры подают команды, а еще показали ужасные nagije тела, брошенные в канаву – одни ребра и белые костлявые ноги. Потом пошли кадры, где людей куда-то тащат, а они кричат, но на звуковой дорожке их криков не было, бллин, была одна музыка, а людей тащили и по дороге избивали. Тут я сквозь боль и дурноту заметил, что это была за музыка, пробивающаяся сквозь треск и взвизгивание старой пленки: это был Людвиг ван, последняя часть Пятой симфонии, и я закричал как bezymni:

– Стоп! – кричал я. – Прекратите, подлые griaznyje kozly! Это грех, вот что это такое, это самый последний грех, вы, ублюдки! – Остановить они, конечно, не остановили, тем более что пленки оставалось всего минуты на две – как кого-то там избили в кровь, опять дала залп очередная зондеркоманда, потом нацистский флаг и конец. Однако, когда зажегся свет, передо мной стояли оба – и доктор Бродский, и доктор Браном. Бродский спросил: – Ну-ка, насчет греха подробнее, а? – Грех, – сказал я сквозь ужасную дурноту, – грех использовать таким образом Людвига вана. Он никому зла не сделал. Бетховен просто писал музыку. – И тут меня по-настоящему стошнило, так что им пришлось принести тазик, сделанный вроде как в форме почки.