Вечером в Любкину камеру запустили новичка. Был он широким в плечах, с бородой, занавешивающей нижнюю часть лица, и густыми бровями, нависшими над глубоко сидящими глазами.
— Федор, — коротко бросил он Любке.
— Вам, Федя, чаю налить? — мягко спросил Любка, оглядывая соседа.
— Ты, парень, не лебези — не люблю я фраеров. Я сам себе и налью, и сам выпью.
Любка обиженно замолчал. Выпил чай, улегся на койку и отвернулся к стене.
— Ты что — обиделся, что ли? — неожиданно просил новый сокамерник. — Я ведь так, не нарочно. Тебя как звать-то?
— Любкой.
— Ааа, слышал, еще на зоне сказывали. Ты не серчай на меня, Любка. Я ведь тоже под вышкой сижу. В побеге был, двух ментов кокнул…
— Ты откудова будешь? — с интересом спросил Любка, усаживаясь на койке по-турецки.
— Из Москвы я. Вообще — то я из деревни. Калужские мы. В Москве-то учился я. В университете. Около Манежа. Может знаешь?
— Как же, места знакомые, три года там шастала я, — Любка затараторил, не забывая при этом называть себя в женском роде.
— Ты и взаправду женщиной себя числишь?
— Взаправду. Мне мой муж говорил…
— Как это муж?
— Ну полюбовник мой, друг сердечный, которого Рахим — татарин убил … Может слышал?
— Да знаю я твою историю.
— Так вот, Мишка говорил: «Тело у тебя мужское, а душа женская!» И хочу я теперь, хоть и вышка мне назначена, по этим словам жить: женщина я и в етом виде смерть приму!
Помолчали.
— Ты мне, Федя, другое скажи. Ты ведь ученый, из студентов. Вот люди, советские эти, большевики, всю голову мне в зоне проебали — говорят, мы самые лучшие, мы для народа все делаем: и революцию, и канал этот проклятый, и вообще все для лучшего… А ведь дышать-то нечем. Ведь ни шагу ступить свободно нельзя, ведь и хлеба и того иногда нет. Как же это? Что, злодеи они или просто слепые да безмозглые?
— Да нет, не слепые и не злодеи рожденные. А я так думаю, Любка, люди всегда лучшего желают, сколько им не давай. Вот и находится среди них один или два, что в довольстве да богатстве родились, но сочувствуют народу. Смотрят они сверху из своего богатства и решают: «Мы всех наверх потянем, всех одинаковыми сделаем и ублажим». А ведь это-то против естества человеческого и природного. Не равные, не одинаковые мы. Что для тебя хорошо — для меня тоска смертная! А люди эти лобастые — себя за богов считают, вождями называют, и тянут и толкают людишек через кровь да грязь к всеобщему уравнению да счастью. И вот выходит-то не счастье, а всеобщее убийство и ненависть. Канал беломорский, да колхозы голодные!
— А эти — вожди что же?
— Да ничего. Помыкаются, помыкаются, опыты на людях ставить надоест, и превращаются они в обычных царьков да вельмож, что на загривке у народа сидят, да кровь пьют. И много потом времени надо, чтобы вернуть жизнь к естеству ее, где все разные и не равные, и каждый свое место занимает, а ежели не нравится это место, то может свободно его менять, но не трогая и не помыкая другими людьми.