Любка (Глезер) - страница 5

Эх, дорогие мои гомосеки-реформаторы! Чего стоят все эти словесные побрякушки здесь, в свободном мире, где можно говорить все, да никто слушать не желает?! Легко устраивать бунты, организовывать всякие там общества, объявлять о своей принадлежности к сексуальному меньшинству здесь, в США или в Европе… Но вот подумайте, какой личностью нужно было быть (или с отчаяния стать) в советской зоне, где «мужеложество» карается так же жестоко, как и кровожадное убийство: от 5 до 8 лет заключения, когда и после освобождения волчий штамп преследует уже отсидевшего свое человека еще много лет, а то и до конца жизни. Какой смелостью нужно было обладать, чтобы вопреки всему встать и заявить: «Да, я такой, каким меня создала Природа или Бог, и буду таким до конца жизни, несмотря на презрение и преследования как друзей, так и врагов!»

Безграмотный, несчастный в своей немоте Любка не мог этого выразить словами, но делал это иначе: через эскапады и истерики, через скандалы и бесстыдные жесты.

А вы говорите, — «Gay pride!» И считаетесь героями, пройдясь под охраной полиции в ежегодном параде по Гриничвиллидж. Ходили бы вы парадами, если бы, не дай Бог, в США пришли к власти красноватые профессора из Гарварда или Принстона, да переделали бы жизнь по любезному их сердцу советскому образцу?! Ах, как бы я хотел перенести этих снобов из Айви Лиг на советскую большую зону. Да не гостями на икру с водкой, да не на якшание с запланированными революционерами — Евтушенко-Вознесенско-Глазуновыми, а как наших рядовых советских граждан и лет на 5–7 (от 5 до 7 лет за просоветскую деятельность)! Да о чем же это я? О Любке и его историях…

Первое интермеццо

Вечерний сумрак медленно наполняет комнату, на высоком ложе покоится остывающее тело ушедшего в небытие. Широкий картофелеобразный нос, плотно сжатые чувственные губы Пана, шишковатый лоб — все желтеет, заостряется и, исчезая, становится легендой. А рядом с ложем в широкой глиняной чаше остатки темного питья, что увело к предкам вопрошателя и насмешника, высекавшего острым резцом скепсиса из бесформенной глыбы фраз, мнений, суждений — мысль и знание. Из фиолетового мрака наступающей ночи вступает в комнату и наполняет ее своим телом, закованным в бронзу и мышцы, юноша. Медленно приближается он к ложу и долго смотрит на родные и уже незнакомые черты того, кто был любовником, и другом-врагом, и разоблачителем, того, кто наполнял смыслом бытие этого юного искателя чувственных и духовных наслаждений.

Меркнет свет в маленькой комнате. И рука Алквиада опускает веки, на ослепленные смертью глаза Сократа.