И так постепенно события этого длинного дня все убавляли и убавляли его воспарившую гордость. Гибель Ищенко, бой протасовского катера, намеки Голованова о боях на других заставах, наконец, рассказ о плененном политруке — все это были ступени, по которым самолюбивое сознание собственной исключительности спускалось с небес на землю. Приходило знакомое облегчающее чувство общности со всеми людьми. Будто он только что стоял один на сцене, вынужденный напряженно следить за каждым своим жестом, каждым словом, и теперь сходил в зал, растворялся в толпе…
* * *
Старая полуторка, дребезжа, как пустая жестянка, торопливо прыгает по неровной дороге. Пыль дымовой завесой тянется над серыми кустами за обочиной, над светлыми полями хлебов и темными пятнами сырых низин. Солнце падает к горизонту, насыщая воздух розовым светом. Мичман смотрит на скользящие по горизонту осокори дальних сел и перебирает в памяти пережитое. Тупо ноет голова и, может, от этого мысли его мрачны. Ему все кажется, что он один виноват в гибели механика Пардина и катера, что можно было действовать как-то иначе. Он казнит себя и за то, что оставил Даяну в селе, а не повез ее на станцию вместе с Машей. Ведь можно было. Когда грузились, Даяна стояла рядом и, кажется, ждала, что он позовет. А он только поцеловал. Даже отстранил, когда лейтенант Грач подошел прощаться, сказал дурашливо:
— Ты тут погляди за моей Даяной.
Ему самому тогда стало неловко, что вот он дурачится, когда все серьезны. Только Суржиков, должно быть по своей веселой привычке, подхватил игривый тон.
— Не беспокойтесь, товарищ лейтенант, — сказал Грачу, — пылинки не дадим упасть на вашу жену.
Теперь Суржиков, растолстевший от бинтов, сидит возле Маши и травит ей что-то веселое.
— Возду-ух! — неожиданно кричит кто-то в кузове и барабанит кулаком по кабине.
Высоко в потемневшем небе мирно плывут шесть серебристых крестиков.
— Наши! — радостно говорит Маша. — На запад пошли!
Вдруг в полукилометре взметывается над полем черный куст, и булькающий звук взрыва доносится до дороги.
— Вот те и наши, — говорит шофер. — Бомбы скидывают, чтобы обратно не тащить. Видно, не больно-то их пускают…
На железнодорожной станции столпотворение. Рядом с вокзалом дымятся развалины, и красные изломы кирпичных стен напоминают рваные раны. Возле развалин — толпа зевак: разрушения еще вызывают любопытство.
Полуторка, сгрузив пассажиров, ушла на Измаил. Протасов долго мечется в шумной подвижной толпе, находит старшего лейтенанта в зеленой фуражке — ответственного за эвакуацию семей пограничников, сдает ему вдруг расплакавшуюся Машу и уходит на площадь, где Суржиков уже облюбовал серую от пыли пятитонку.