«Костя Симонов не часто, но наезжал, — рассказывал об отношениях между двумя писателями Зотов. — Помню в Славуте такой эпизод: собрались как-то мы все (что редко бывало), наш шофер Кафий выставил чугун картошки. Только сели — распахивается дверь, появляется красавец Симонов (он тогда красивый был) и говорит: „Так! А в редакции-то думают, что вы все на фронте, на передовой, а вы вот здесь отсиживаетесь, за чугуном картошки!“ Андрей был к нему ближе нас всех, они обнялись. Андрей кричит: „Кафий! Ложку полковнику!“ (тогда Симонов подполковником был). Кафий вытаскивает из-за голенища ложку, а Андрей говорит: „Ты ее хоть оближи“. Кафий отвечает, что мыл ее. Здесь Платонов немножко поиграл.
Платонов и Симонов товарищами были, но друзьями не были, а Платонов на правах старшего иногда подтрунивал над ним. <…> Он был прожженный окопный капитан, его так и звали — „окопный капитан“. Шинелишка у него, как ни странно, была солдатская. А у нас у всех офицерские, а его как экипировали в солдатскую еще в Москве, так он и проходил в этой солдатской шинели до конца. Никто его с виду за писателя и не принимал. Могли принять за корреспондентского шофера или что-то в этом роде. Он любил поговорить с солдатами, а не генералами. Симонов все-таки больше вращался среди генералов и командующих. Его так и называли: „генеральский писатель“, „генеральский корреспондент“…»
Это на войне, а в литературе — какая была между ними разница! Тот же Зотов искренне признавал, что имя Платонова ему ничего не говорило, как не говорило оно ничего Ортенбергу и уж тем более солдатам и офицерам, с которыми спецкор «Красной звезды» встречался и брал интервью. Да и печатали Платонова в «Красной звезде» не так часто. Оставившего замечательные воспоминания Зотова надо поблагодарить: он не побоялся сказать то, что наверняка ощущали, думали, но не решились произнести вслух многие: «Насколько я был влюблен в Андрея по-товарищески, настолько я его не понимал и сейчас еще не совсем понимаю то, что он пишет. В разговоре он человеком обычным был — язык, конечно, острый, чистый, интересный, но вот такого фигурничания у него не было, как при писании».
Вот так — фигурничания! И дальше Зотов признавал, что хотя «по долгу службы и должен был его тексты править, этим не занимался. Он был вольный, но опубликованные корреспонденции написаны не по-платоновски, потому что в Москве, наверное, к ним прикладывали руку казенные стилисты, делая из зеленой сосны телеграфный столб».
Это чистая правда: достаточно сравнить «отредактированные» издания рассказов военных лет с более поздними и несколько менее варварскими вариантами (а подлинного Платонова мы прочтем тогда, когда будет полностью издано научное собрание его сочинений), чтобы увидеть, как чудовищно уродовали Платонова и на какие жертвы ему приходилось идти. Попробовали бы так обойтись с Симоновым, Толстым, Эренбургом, Шолоховым, Фадеевым… Вызывало ли это у Платонова зависть, ревность, обиду? При всей своей язвительности («Человек он был мягкий, но в то же время мог сдачи дать за хамство — хамов не терпел. И резко обрезать мог…» — рассказывал Зотов, а другой мемуарист, Виктор Полторацкий, признавал, что Платонов «порою бывал и резок, колюч, всегда абсолютно нетерпим к фальши и хвастовству») он не был ни само-, ни славолюбив, но по-прежнему шаткое положение в литературе и в журналистике — в отличие от блестящего воронежского прошлого, так и оставшегося его единственным звездным часом, — добавляло горечи в тосты фронтовых собратьев «за гениального писателя», не любившего свое литературное окружение ни в дни мира, ни в дни войны.