Призывая в процессе борьбы за власть к «полному раскрепощению духа», к освобождению от «тотальной цензуры правящего класса», к «расцвету подлинной свободы творчества», они, как только овладевают средствами контроля над обществом, во сто раз превосходят предшественников в искусстве удушения всякого живого слова, мысли, звука.
Стоит только сравнить их дореволюционную демагогию с их послереволюционной практикой, чтобы убедиться в беспредельном лицемерии этих «освободителей рода человеческого». Глядя, как современные вожди тоталитарных стран выраживают «новую культуру» с помощью идеологических кляпов и тюремных наручников, превращая ее в одну из разновидностей текущей пропаганды, невольно посожалеешь о весьма осторожных ножницах царского цензора Никитенко, после которых Гончаров все-таки оставался Гончаровым, а Достоевский — Достоевским.
Всякая диктатура, а в особенности тоталитарная — есть власть бездуховного ничтожества, стремящегося низвести общество в целом до своего убогого уровня и не брезгующего при этом для достижения цели никакими средствами.
Только бездарность, провозгласившая, что сапоги выше Пушкина, способна довести общество до ГУЛага и добиться того, что у народа вдруг не оказывается ни сапог, ни литературы. Поэтому я позволю себе в заключение предостеречь своего западного современника:
— Осторожно, бездарность!
Недавно один американский журналист задал мне вопрос: чем отличается эмиграция американских писателей Двадцатых годов в Париже от русской литературной эмиграции наших дней?
Сама постановка вопроса свидетельствовала о полном отсутствии у моего гостя элементарных представлений о проблеме, которую он намеревался изучить. К сожалению, в современном мире журналист этот не одинок в своем наивном неведении относительно природы и сущности эмиграции из тоталитарного мира.
А ведь ответ нагаданный вопрос, при действительно заинтересованном рассмотрении, не требует особых интеллектуальных усилий: тем же, чем путешествие отличается от бегства.
Недаром ведь Эрнест Хемингуэй назвал книгу своих воспоминаний о жизни в Париже в двадцатых годах «Праздник, который всегда с тобой». Едва ли какой-либо писатель из тоталитарной страны мог бы назвать свою парижскую или любую иную эмиграцию «праздником».
В частности, для русского писателя это чаще всего трагедия, даже не столько социальная (все-таки по сравнению с двадцатыми, тридцатыми и сороковыми годами до полного пауперизма дело сейчас не доходит), сколько психологическая.
Западные писатели (даже если они действительно эмигранты, как, к примеру, были испанские, португальские, греческие во времена авторитарных режимов в своих странах или латиноамериканские — сегодня) при всех равных с нашими социальных обстоятельствах не чувствуют себя вырванными из контекста общей для них западной культуры, материальной цивилизации, языковой атмосферы. Они не выпали из этого контекста, они только передвинулись в его пространстве.