Лестница Янкеля (Калугин) - страница 10

Так что ничего удивительного не было в том, что при случайной встрече с попом (а такая встреча иной в те времена и быть не могла) у Янкеля возникало чувство страха, смешанного с брезгливостью. Поп, необрезанный мужик с крестом на шее, монашки, бесшумно плывущие по улице, были участниками этого внешнего, враждебного мира, его главными действующими лицами. Однако после войны эта религиозная распря, куда мы, как мне кажется, были втянуты совершенно случайно, в силу устоявшегося порядка вещей, во многом потеряла свой смысл. Никогда, впрочем, полностью не исчезнув.

Однажды сидели у Костьки Панкова, во что-то играли, когда в окно дальней комнаты постучали. Костя выглянул на улицу и подозвал к себе остальных. Перед окном, опираясь на костыли и протягивая ладонь к зашторенному окну, стоял нищий инвалид и ждал, понурив голову, не откликнется ли кто-нибудь.

– Янкель, – зашептал Костька, – иди скажи ему.

– Что сказать? – спросил Янкель.

– Как что? “Не прогневайся, Божий человек. Ступай своей дорогой!”

– Не буду говорить! – упирался Янкель. – Скажи сам!

– Мне нельзя, – ответил Панков. – Я же крещеный, а это – большой грех, я в ад попаду. А с тобой ничего не будет.

– Почему не будет?

– Ну, как… Ты ж еврей, у вас там даже ада толком нет. А этот еще и… как по-вашему? Гой!

Янкель отнекивался, как мог (“Почему я?”), но Костька не отставал, а остальные взяли Янкеля за руки и подтащили к окну. Окно было страшное, неприветливо глядевшее на улицу, будто высматривавшее кого-то. Янкель раздвинул занавески. Ему не хотелось говорить тех слов, которым его научили, но сзади подталкивали со всех сторон, и тогда он (то есть я), глубоко вдохнув и холодея от страха, выпалил:

– Не прогневайся…

Услышав эти слова, нищий быстро перекрестился, повернулся и, не говоря ни слова, пошел прочь. И тут вдруг мне стало невыносимо стыдно, будто из-за меня лишили этого несчастного подаяния. Не сомневаюсь, что мама очень бы рассердилась и отвернулась от меня, расскажи я ей об этом. С ее точки зрения, я совершил множество прегрешений: повторил эти “церковные слова” и тем более – заставил нищего перекреститься в моем присутствии. Но, думаю, еще больше рассердилась бы она за то, что я отказал изувеченному человеку, которых было огромное количество на улицах, в милости. Очевидно, между всем этим существовало какое-то противоречие, и не знаю, как именно поступила бы она. Но если честно, то Янкель согласился отказать нищему еще и потому, что ему действительно бы за это “ничего не было”.

История с Костей Панковым была не единственной, где всплывало, что мы (я, мои браться и сестры, многие из Первого проезда) – евреи. Но в этом, как правило, не было ни злобы, ни зависти, ни скрытой обиды, которая могла бы вдруг прорваться наружу. Или все же прорывалась? Когда надо было выбирать, кому водить, помню, например, такую считалку: “Ты – Абрам, я – Иван, соли я тебе не дам. Дверь закрою, щи сварю, а тебя не позову”. Тот, на кого выпадало “не позову”, выбывал из счета, и так до конца, пока не оставался кто-то один, отворачивавшийся к стене и считавший до двадцати. Мне казалось, что этот последний и был самым главным апикойресом, стыдливо опускавшим голову и закрывавшим глаза. Но ведь им мог стать каждый, кто участвовал в игре.