Пророчество (Пэррис) - страница 42

Леон улыбнулся невольно, а я вспомнил заключительную реплику Говарда: «Ты ведь, при всех своих ученых званиях, всего лишь шут». Неужели так говорили обо мне в Париже? У королевы Елизаветы есть при дворе итальянский шут по прозвищу Монархо, а я еще один? Оскорбление жалило тем больнее, что в нем была доля истины: не имея ни титула, ни владений, ни денег, я должен был угождать богатым людям, чтобы как-то прожить, и высокой ценой я убедился в том, что богачи предпочитают развлечения поучениям. Но разве это нельзя совместить? Сочетать пользу с легкостью пытался я в той книге, которую писал в ту пору, надеялся изложить новые идеи о Вселенной в таком стиле, чтобы книга читалась и за пределами университета обычными мужчинами и даже женщинами на народных языках.

Я сел рядом с Дюма на кровать и обнял его за плечи, стараясь подбодрить:

— Courage, monbrave[4]. Вспомни хотя бы о монетах, что звенят у тебя в кошельке. В любой момент ты сможешь переправиться на тот берег, в Саут-уорк, и найти себе девочку в одном из тамошних борделей. Это вернет улыбку на твое лицо. Кроме того… — Со вздохом я глянул в окно: бледные лучи просачивались через щели в рамах и косо падали на голые доски пола. — Я пока еще не знаю, во что мы тут впутались, Леон, но, если мы справимся с этим делом, по-видимому, очень многим людям спасем жизнь. В том числе, — продолжал я шепотом, следя за тем, как все более выкатываются, чуть не выскакивают из глазниц очи молодого писца, — в том числе самой английской королеве.

Около одиннадцати часов я вышел наконец из дому в золотое осеннее утро; переменчивое английское солнышко решило расплатиться за сырое и холодное лето. В саду при Солсбери-корте деревья пылали всеми цветами, чуть ли не горели на фоне голубого неба, подсвеченные чуть пыльным солнечным лучом: тут тебе и алый, и охра, и жженый янтарь, и нежная, все еще уцелевшая от лета зелень, и все переливается, точно крашеные шелка, в коих Сидни и его приятели являются ко двору. Я-то нынче, как и в любой другой день, облачен в черное — одинокая и мрачная фигура среди этого пиршества красок.

Тринадцать лет носил я рясу доминиканца, потом, зарабатывая себе на жизнь преподаванием в различных университетах Европы, ходил в черной мантии, приличествующей докторам и академикам. Теперь я вроде бы избавился от всякой униформы, но по-прежнему ношу черное, чтоб не забивать себе голову лишними хлопотами. Мода никогда меня особо не интересовала, лишь подивлюсь иногда, как это юные щеголи ухитряются перемещаться в своих костюмах с раздутыми штанинами и рукавами, да еще с прорезями, через которые просвечивает не менее дорогая, контрастного цвета подкладка. И как они не задушатся в своих многоярусных брыжах из туго накрахмаленного кружева. Единственная роскошь, которую я себе позволяю на жалованье Уолсингема, — покупать одежду из ткани лучшего качества, носить под черным кожаным камзолом рубашки из тонкого льна, скроенные так, чтобы плотно прилегали к телу, — зачем зря материю тратить. Сидни дразнится, мол, когда бы он меня ни встретил, я одет все в тот же костюм, но на самом деле это не один и тот же, а много одинаковых костюмов. Опрятность — мой конек, я меняю белье куда чаще, чем большинство знакомых мне англичан. Возможно, так сказались на мне долгие месяцы, когда я, сбежав из монастыря в Неаполе, скитался, прячась от инквизиции. Я ночевал в придорожных гостиницах в компании крыс и вшей, отмахивал десятки миль в день, чтобы подальше убраться от Рима, и не имел ни малейшей возможности сменить или хотя бы постирать одежду. Даже воспоминания о том периоде моей жизни хватает для того, чтобы вся кожа у меня начала зудеть и я поспешил переменить рубашку.