С тех пор он вёл себя очень осторожно, никакой любви не допускал и близко, чуть, не дай бог, намёки, глазки, вздохи — стоп, его след простывал, как и не было. Женю он любил, ценил, дорожил ею и причинять подобные неприятности больше не собирался. Но и загонять себя в клетку примитивной верности тоже не мог, хоть вылезай из кожи вон. С удовольствием заводил мимолётные романы, отказа (насколько позволяла память) никогда не испытывал, нахально смазливый, с глазами наивного проходимца, трахал кого хотел, любил эту работу и, по свидетельствам многочисленных очевидиц, понимал в ней толк.
Такое положение дел устраивало их обоих. Они никогда об этом не говорили. Женя наслаждалась редкими моментами, когда могла утоплять любимого в себе, умирая от счастья, щедро заполняя спальню возгласами благодарного восторга (сама она никогда ничего не испытывала), Дима, повинуясь инстинкту супружеского долга, щедро дарил ей эти миги, предпочитая звуковые имитации холоду несовместимости. Жена его устраивала как никто другой, он обожал появляться с ней в «свете», любил замечать, как на неё пялились, пытались завоевать, соблазнить, увести — куда там. Женя не видела вокруг никого и ничего. Он заменял ей друзей, подруг, воздух, свет… Знала ли она о его, мягко говоря, «отвлечениях?» Вероятнее всего, хотя история это умалчивает. Кругом стаи доброжелателей, преследующих свои небескорыстные цели. Не всё, конечно (это был бы перебор), но в основном докладывали… На столе действительно лежал лист бумаги, исписанный её крупным корявым почерком.
«Дима, я долго — дальше шли две тщательно зачёркнутые строчки — вся наша жизнь, пять лет, мучительные… Ладно, не буду искать слова. Я пыталась выжить, перепробовала всё (ВСЁ, понимаешь?): случайные связи, свальные компании, женское общество — нет, ничего! Видимо, в роду моём кто-то сильно грешил, а для кары Бог выбрал меня. Слышать враньё и врать самой нет больше сил. Люблю тебя так, что ухожу спокойно. Побудем ещё немного врозь и хватит. Не возвращай меня, пока я не ушла совсем. Женя».
Дима прочитал записку несколько раз (сколько? два? три? десять?), открыл холодильник, достал из морозилки бутылку водки. Пока отвинчивал пробку (резьба была сорвана, пришлось пользоваться ножом), наполнял фужер — бутылка побелела, покрылась слоем инея (Женька любила такую, говорила «Как масло оливковое» — «Масло жёлтое» — «А её рафинировали» — «Кого — её?» — «Водку». — И хохотала), пока пил мелкими глотками — зубы стыли, горло перехватывало — пока наполнял и цедил второй фужер, зажигал и гасил в пепельнице сигарету, доставал из холодильника вторую бутылку — початую (с кем пил? С Женькой? Точно, вчера, нет, позавчера, в воскресенье, она: «Давай не будем». «Почему?», она: «Ляжем пораньше». «Не, не засну, устал очень», она: «Твоё здоровье, мой ангел». «Твоё здоровье»), пока наливал и пил эту початую — она уже не белела и пальцы не стыли, и горло отпустило — комок провалился и жёг теперь где-то глубоко внутри, — пока он выполнял все эти манипуляции, память чётко удерживала перед глазами только одну-единственную строчку: «Я перепробовала всё. ВСЁ, понимаешь?» Потом и она исчезла, эта фраза, а Женя сказала: «Не возвращай меня». И добавила: «Женя».