Постоянный тамада доктор Белубеков произнес тост в честь Эачи, который, «являясь образцом красоты человеческого духа, настолько высок, что для нас, простых смертных, как бы витает в облаках…».
На что Папак, наклонившись ко мне, сказал, будто продолжая или даже завершая ранее начатый разговор:
— Вот так, Мусенька, когда один в облаках, другому надо крепко стоять на земле…
Потом выпускница консерватории играла на рояле медленный танец «Наз-пар» композитора Маиляна, музыка которого обладала свойством обострять и радость и горе — ее играли и на свадьбах и на похоронах…
Артист армянского театра исполнил традиционный монолог Пэпо, исступленно обличая социальную несправедливость старого мира. Артистка русского театра прочла «Песню о Буревестнике». И все они были признаны и оценены.
Я сидела, разрываемая между желанием заслужить свою долю восторгов и опасениями насчет того, что не получу их сполна. Но тикин Перчануш властно сказала:
— А теперь послушаем Мусю.
Папак захлопал в ладоши, призывая к тишине.
Охваченная жаром и счастьем общения с аудиторией, я читала свои лучшие стихи:
Зарыдала зурна недаром
Звоном звуков золотых,
Загрустила чинная чинара,
Тополь трепетный затих…
— Великолепно! — прошептала тикин Перчануш. — Какая музыка!
Но я-то помнила, что, выслушав эти стихи на заседании университетского кружка, наш верховный критик Ака Корнев сделал брезгливую гримасу:
— Ну, знаете… аллитераций вы там напустили — слушать невозможно!
— Талант! — провозгласил Папак Перчиевич, заглушая аплодисменты.
— Какая прелесть! — сказала артистка русского театра.
— Иди ко мне, я тебя поцелую, — требовала тикин Перчануш. Она шепнула мне: — Ты наша надежда…
Как приятно быть надеждой! Как это окрыляет! На другое утро, едва проснувшись, я сразу принялась писать стихи.
* * *
У нас в квартире начался ремонт. На беленые обшарпанные стены клеили красивые обои. До половины гладкие, а выше бордюр из крупных цветов того же оттенка. Циклевали полы. Все бы это ничего, но когда начали красить двери и окна, то жаркие августовские ночи, пропитанные духом олифы и краски, начисто лишали сна. Ночевать дома было невозможно. Старшие пристроились у дедушки, а меня приютили Прошьяны.
И не то чтобы приютили, а просто потребовали:
— Муся ночует у нас, только у нас!
И тикин Перчануш деятельно принялась устраивать меня в маленькой комнатке-чуланчике.
Она отвергла мое предложение принести свою постель.
— Что ты! В каждой армянской семье должны быть тюфяки и одеяла для гостей. Я сейчас выясню, где они у нас.
Теплота и радушие искупали и окаменелую бугристость тюфяка, и плоскую слежавшуюся подушку. Но в те времена я не замечала особого преувеличения в стихах Некрасова: