Махнул филёрам, чтоб не трогались с места, осторожненько сунул нос в левую дверь.
Там было совсем тихо. И пусто, как убедился Мыльников, посветив фонариком. Значит, должен быть проход в соседнее помещение.
Беззвучно ступая по паркету, вышел на середину комнаты.
Что за черт! Стол, кресла. Окно. На противоположной от окна стене зеркало. Другой двери нет — и Мандрыкина нет.
Хотел перекреститься, но помешала зажатая в руке палица.
Чувствуя, как на лбу выступает холодный пот, Евстратий Павлович вернулся в прихожую.
— Ну что? — одними губами спросил Саплюкин.
Надворный советник от него только отмахнулся. Заглянул в комнату, что справа.
Она была точь-в-точь такая же, как левая — и мебель, и зеркало, и окно.
Ни души, пусто!
Мыльников встал на карачки, посветил под стол, хотя предположить, что филёр вздумал играть в прятки, было невозможно.
В прихожую Евстратий Павлович вывалился, бормоча: «Господи, владычица небесная».
Оттолкнул агентов, бросился в дверь, что располагалась спереди, — уже не с палицей, а с револьвером.
Это была спальня. В углу умывальник, за шторой — ванная с унитазом и ещё какой-то фаянсовой посудиной, ввинченной в пол.
Никого! Из окна на Мыльникова глумливо косилась щербатая луна.
Он погрозил ей револьвером и с грохотом принялся распахивать шкафы. Заглянул под кровать, даже под ванну.
Японец пропал. И прихватил с собой трех лучших мыльниковских филёров.
Евстратий Павлович испугался, не случилось ли с ним затмение рассудка. Истерически закричал:
— Саплюкин! Лепиньш!
Когда агенты не отозвались, бросился в прихожую сам.
Только и там уже никого не было.
— Господи Исусе! — воззвал надворный советник, роняя револьвер и широко крестясь. — Рассей чары беса японского!
Когда трижды сотворённое крёстное знамение не помогло, Евстратий Павлович окончательно понял, что Японский Бог сильнее русского, и повалился перед Его Косоглазием на коленки.
Уткнулся лбом в пол и пополз к выходу, громко подвывая «банзай, банзай, банзай».
Слог последний, самый протяжный
Как он мог не узнать её сразу! То есть, конечно, устал, томился скукой, с нетерпением ждал, когда можно будет уйти. И она, разумеется, выглядела совсем по-другому: тогда, на рассвете, у взорванного моста, была бледной, измождённой, в мокром и запачканном платье, а тут вся светилась нежной, ухоженной красотой, опять же затуманивавшая черты вуаль. Но всё же, хорош сыщик!
Лишь когда она сама подошла и сказала про мост, Эраста Петровича будто громом ударило: узнал, вспомнил её показания, повлекшие за собой роковую, постыдную ошибку, а главное — вспомнил её спутника.