Но вот председатель сказал, что суд сейчас приступит к опросу свидетелей. Судебный пристав зачитал список фамилий, и они привлекли мое внимание. В рядах публики, до сих пор остававшейся для меня безликой, один за другим поднялись со скамей, а затем вышли в маленькую боковую дверцу директор и сторож богадельни, старик Томас Перес, Раймон, Массон, Саламано и Мари. Она тревожно посмотрела на меня и сделала мне знак. Я удивился, что не заметил их всех раньше; вдруг встал вызванный последним по списку Седеет. Рядом с ним я увидел ту маленькую женщину в жакете, которую встретил однажды в ресторане, у нее были все такие же быстрые, четкие движения и решительный вид. Она пристально смотрела на меня. Но мне некогда было размышлять: заговорил председатель суда. Он сказал, что скоро начнется важнейшая часть процесса – прения сторон и он считает излишним напоминать, что публика должна соблюдать при этом полное спокойствие. По его словам, он для того здесь и находился, чтобы обеспечить беспристрастное разбирательство дела, ибо желает рассмотреть его с полной объективностью. Присяжные заседатели вынесут справедливый приговор, руководясь духом правосудия, и да будет всем известно, что при малейшем инциденте он прикажет очистить зал.
Жара все усиливалась, и я видел, что присутствующие обмахиваются газетами. Слышался шорох смятой бумаги. Председатель суда подал знак, и служитель принес три плетенных из соломки веера, которыми тотчас воспользовались все три члена суда.
Первым начали допрашивать меня. Председатель задавал вопросы спокойно и, как мне показалось, с оттенком сердечности. Он еще раз «установил мою личность», и, хоть меня раздражала эта процедура, я подумал, что, в сущности, она довольно естественна: ведь какая была бы страшная ошибка, если б стали судить одного человека вместо другого. Затем председатель начал пересказывать, что я совершил, и при этом поминутно спрашивал: «Так это было?» Каждый раз я по указаниям своего адвоката отвечал: «Да, господин председатель». Допрос шел долго, так как председатель рассказывал все очень подробно. Тем временем журналисты писали. Я чувствовал на себе взгляд самого молодого из них и той маленькой женщины-автомата. Все лица на трамвайной скамейке повернулись к председателю. Он откашлялся, полистал бумаги в своей папке и, обмахиваясь веером, обратился ко мне.
Он сказал, что должен теперь затронуть вопросы, как будто и не имеющие отношения к моему делу, но, быть может, касающиеся его очень близко. Я понял, что он опять будет говорить о маме, и почувствовал, как мне это надоело. Он спросил, почему я поместил маму в богадельню. Я ответил, что у меня не было средств на то, чтобы обеспечить ей уход и лечение. Он спросил, тяжело ли мне было расстаться с ней, и я ответил, что ни мама, ни я уже ничего больше не ждали друг от друга – да, впрочем, и ни от кого другого – и что мы оба привыкли к новым условиям жизни. Председатель сказал тогда, что он не хочет останавливаться на этом, и спросил у прокурора, не желает ли тот задать мне какой-нибудь вопрос.