У моих друзей-евреев его ровно столько же, сколько у моих друзей-русских и друзей-казахов. Но не глупо ли, не унизительно ли — это доказывать?..
Дай-ка я лучше отнесу ему тот рассказ, — подумал я. Кстати, ведь в нем тоже речь о золоте... Еврейском золоте... И я отыскал пожелтевшие странички с бахромой по краям. Рассказ был написан в конце шестидесятых, в один присест. Славное время... Помню, в "самиздате" тогда гуляли стихи Бориса Слуцкого:
"Евреи хлеба не сеют,
евреи в лавках торгуют,
евреи раньше лысеют,
евреи больше воруют...
Евреи — люди лихие,
они солдаты плохие:
Иван воюет в окопе,
Абрам торгует в рабкопе..."
Я все это слышал с детства
и скоро совсем постарею,
но мне никуда не деться
от крика" "Евреи! Евреи!"
Не предававши ни разу,
не торговавши ни разу,
ношу в себе, как заразу,
эту проклятую фразу!
Пули меня миновали,
чтоб говорилось нелживо:
"Евреи — не воевали,
все возвратились живы"...
Эти давнишние стихи были, наконец, опубликованы несколько месяцев назад в "Новом мире". Когда-то у нас в Караганде, в среде молодых литераторов, где верхом неприличия считали придавать какое бы то ни было значение "пятому пункту", все их знали наизусть... Обрадованный публикацией, я заглянул в редакторский кабинет со свежим номером журнала и показал Толмачеву стихотворение Слуцкого.
Толмачев посмотрел на меня стеклянными глазами:
— Никогда не слышал, — сказал он.
12
А ТЫ ПОПЛАЧЬ,ПОПЛАЧЬ...
(рассказ)
Утром хозяйка, у которой мы жили, сказала:
— Вставай, тебя бабка зовет.
Я спал на террасе — по ночам здесь было не так душно. Я оделся и пошел в коллнату.
Здесь собрались уже соседи и еще какие-то люди, я их не знал. Они расступились, и я увидел кровать, покрытую свежей белой простыней.
Последние два месяца дед болел водянкой, тощее, усохшее тело его вдруг раздуло, как резиновый баллон, а тут, если бы не голова и ступни ног, упертые в железные прутья кровати, могло показаться, что под простыней пусто.
В изголовье, на стуле, в черном платочке, сидела бабушка. Она поднялась мне навстречу и сказала, глядя куда-то ниже моего подбородка:
— Дедушка наш умер.
Я это понял сам.
В таких случаях — я знал, слышал или читал об этом — люди плачут, заламывают руки и целуют покойника в лоб. И все смотрели на меня, ожидая, как мне казалось, того же самого. А я стоял не шевелясь и только видел перед собой белую свежую простыню, еще в жестких складках от глажки.
Я не любил деда, почти ненавидел.
За обедом, разливая жидкий суп, бабушка наливала ему полную тарелку, а себе — на донышко. Меня это бесило. Я отливал ей от себя так, чтобы у нас было поровну — дед все съедал сам, не поднимая голодных глаз от тарелки. Получив хлеб по карточкам, я честно приносил его домой, не тронув ни крошки, но дед, повертев горбушку, говорил: "А какой он сегодня?.." — и отъедал ее всю, сосал, чмокал своим редкозубым ртом. И ночью, поднимаясь помочиться, на обратном пути он тихо, стараясь не заскрипеть половицей, крался к шкафчику, где в банке хранился сахар, наш