Остановись, переведи дыханье
и будущее с прошлым соразмерь.
Ю. Рябинин
1
Зима выдалась неровная. Почти до самого Нового года было тепло и сухо, деревья облетели только в декабре. Но потом небо обложили тучи, зарядили нудные дожди. Сыро стало, слякотно. Под ногами, под колесами машин чавкала грязная жижа. Привезенные из далекой Сибири елки мокли возле «Детского мира», покупатели выбирали их деловито, хмуро, без радости, будто и не на праздник.
А в новогоднюю ночь, к концу ее, вдруг налетел ветер, повыл в подъездах, постучал деревянными жалюзи, наглухо закрытыми на всех этажах, и стих. Сразу похолодало. Мутное небо начало светлеть, и повалил снег. Утром в городе стало белым-бело.
Внезапно проснувшись перед рассветом, Назаров глянул в окно, и у него томительно заныло сердце.
Он не любил снежную зиму. Жара, дождь, пыльная буря — все, что угодно, только не снег, не мороз. Белые сугробы, наледи, сосульки вызывали в нем глухую тоску, похожую на зубную боль, и он боялся опуститься и запить, хотя пил редко и мало, знал, что нельзя. Но только спиртное и могло как-то ослабить гнетущее состояние. То, что прописывали врачи, — все эти селуксепы, мепробаматы, эленеумы, валерьяна с пустырником — нисколько не помогали. Собственно, вино тоже не избавляло от тоски и мучительного чувства покинутости и обреченности, лишь на время заглушало душевную боль.
А память — с ней и вовсе ничего не поделаешь. Уж он-то знал: все дело в том, что было. Сколько лет минуло — целая жизнь, а прошлое так и стоит перед глазами, и никуда от этого не деться. Особенно, если идет снег. За его летящей пеленой, за тихим белым светом виделось пережитое, такое далекое и такое неотвязно близкое…
Когда колонна автомашин спускалась на лед, снег повалил крупными хлопьями.
Прислонившись спиной к кабине, Марат сидел на дне кузова, а у ног его лежали на матрасах раненые, прикрытые до подбородков одеялами; пар от их дыхания клубился, и снежинки таяли на посиневших бескровных губах. Все они были знакомы, пострадали от одной злосчастной бомбы, пробившей стропила и взорвавшейся посреди цеха, но Марат не узнавал их, не мог разобрать, кто где. Да и смотрел не вниз, а поверх борта, туда, где можно было еще разглядеть очертания окраин Осинца. Но снегопад усиливался, и за его белыми кружевами берег становился зыбким, растворялся, исчезал, уходил навсегда, — словно стена вставала между ленинградской его жизнью и той, что начиналась теперь. И осознав, наконец, что блокадное его существование действительно уходит навсегда, Марат неожиданно испытал щемящую тоску, какая возникает у человека, впервые покидающего родные места. Он удивился, откуда это чувство, и не мог найти объяснения. В гудящей голове тяжело ворочались мысли, терялась их нить, и вдруг всплыло из глубин памяти: прокуренная комната, люди в милицейской форме смотрят на него сверху вниз, а он, готовый уже удариться в рев, твердит одно и то же: ка ка, кака… Они говорили о чем-то громко, а тут смолкли, и один спросил со смешком: «по большому хочешь?» Марат не понимает его, слезы уже застилают глаза, и все требует: кака… И тогда лица этих людей становятся строгими, кто-то приоткрывает дверь, выглядывает и, не увидев никого, выходит на высокое крыльцо, по которому только что карабкался Марат…