А в этом гсмье как же так, живой отец и вместо трехлетнего ребенка после службы и затем войны застает почти такого человека, как я тогда была. Хорошо, если он понравился сыну,
как мне, скажем, Иван Георгиевич. А если нет? Были и у нас на постое такие антипатичные гипы, от которых мне хотелось быстро проскользнуть в свою комнату и подольше там оставаться.
В этом же письме он рассказывал, что впервые увидел меня на олимпиаде два года назад, когда я была маленькой «кругловидной» девочкой. Действительно, я тогда даже себе казалась гадким утенком. А через два года он был поражен изменениями во мне, и тогда он полюбил меня с первого взгляда. А для определения глубины своего чувства он ссылается на… самого себя. «Я полюбил тебя так, как только может любить Анатолий К. И я решил отдать себя тебе навсегда».
Что может вызвать такое заявление 16–летнего юнца, кроме задумчивой улыбки? А с другой стороны, кому тогда дано было заглянуть в бездну глубиной в 43 года? Я не хочу сказать, что те слова надо было понимать буквально. Что такая «безвозмездная» отдача, пройдя известные юридические этапы человеческих отношений, редко когда выдерживала испытание бытом и временем. Что по прошествии каждого этапа наших отношений, которые, как правило, заканчивались обидой, разрывом, горьким упреком, я увижу теперь, что и боль мы причиняли друг другу неординарную. Так бывает, когда люди очень близки духовно и знают болевые точки друг у друга. Но это все было потом. А пока он сравнивал меня с лермонтовской Бэлою. И еще в том письме он рассказывал мне о своей мечте стать киноактером и об уверенности в ее исполнении. Не совсем последовательно он утверждает, что пение его — чепуха, и он свои способности считает чем‑то домашним, для друзей, а не для публичных выступлений.
Он всегда кокетничал в письмах. Я точно помню, это не только мое нынешнее ощущение. Это коробило меня и тогда, в юности. Но, вероятно, было это то ли данью детству, то ли моде тех лет. Прочитав два своих не отправленных в свое время письма, я нашла похожие ноты, так не свойственные мне в более зрелом возрасте.
В нашей женской школе на январь 1952 года приходится злосчастное ЧП. Подобные инциденты встречались и раньше, например, в 1944 году, когда мы начинали учиться, забеременела десятиклассница и скрывать это было уже поздно. Обе школы районного центра гудели, как потревоженные ульи. Папашу искать далеко не пришлось, им оказался десятиклассник мужс
кой школы. Автоматически, хоть и запоздало, сработал репрессивный механизм. Попала под его пресс и я. В вежливокатегорической форме мне предложили остановить поток писем на мое имя в адрес школы. Я обещала это сделать. В ответ взвился Анатолий и обвинил меня в трусости. Сам он свой протест против ущемления прав личности в школе выражал… прической. Длинная шикарная полька на фоне бритоголовых ушастых боксов была вызовом дирекции. Его увещевали, стыдили, а потом, вероятно, махнули рукой. Он вначале гордился победой, а потом сам понял непрактичность такой гривы. Копна густых длинных волос была порядочной обузой! Обычная мужская расческа их не брала. Длиннозубая женская гребенка вечно куда- то девалась, а спутанные ветром волосы выглядели неопрятно. Стал носить кепку. Вот и осталась у меня маленькая любительская фотография тех лет, где он в этой дурацкой маленькой кепочке с пуговкой, сдвинутой на затылок, а из‑под нее лезут непокорные прямые русые волосы. И как много их, и какие они густые! Жаль, что я не взяла этой фотографии, когда ехала на последнюю нашу встречу в этом году. Может, невеликодушно это было бы с моей стороны, если сравнить с его сегодняшней классической естественной тонзурой католического монаха. А может, обрадовался бы вещественному доказательству, подтверждающему сомнительные ныне его заявления о прежней буйной шевелюре. В те же времена, не располагая другими фотографиями, из этой я сделала портрет в карандаше, где проглядывалось сходство, и в красивой деревянной рамке поставила его на пианино в своей комнате. Тоже демарш. Видно, возраст такой.