Подобных писем я не получала никогда. Я не смогла сразу разобраться в своих чувствах, им вызванных. Слов нет, внимание всегда приятно. Но в форме было что‑то, задевающее меня. Возможно, императивный тон — ответ дай быстро, пожалуйста, или может быть эта не совсем понятная мне игра в таинственность — адрес дай самый точный, лучше на свою верную подругу. Я искренне не понимала, чем моя верная подруга надежнее меня самой или почему ее мать должна быть менее бдительным человеком, чем моя. Моя мама никогда не вскрывала писем, не ей адресованных. Даже с моими было так дважды, когда мне написали подружка из Краснодара и зять, муяс сестры, не говоря уже о письмах старшей сестры, которой писали сс одноклассники с фронта, из госпиталей. Как бы сказали сейчас, мама уважала наше право на личную жизнь. Вообще она была умным и сдержанным человеком. Она дождалась, когда и сама рассказала ей об этом письме и вместе со мной удивилась: почему бы этому мальчику не подойти ко мне на районном смотре самодеятельности школ, называемом тогда олимпиадой, и позна
комиться. Откуда было знать мне, росшей ребенком раскованным, коммуникабельным, непосредственным, и даже маме, не имевшей сыновей, как трудно мальчику — подростку было это сделать.
Я не ответила на это письмо, несмотря на успокоительную фразу: «Знай, что я не хочу сделать тебе плохое». Хорошее, в моем понимании, тоже выглядело иначе.
У меня в руках самодельный конверт с красным номером в правом углу. Это означает, что письмо десятое. Восемь промежуточных пали в костер. Адресовано оно ученице 8–а класса Павловской средней школы № 2. На конверте имеется замечательная приписка в скобках — лично в руки. Стандартный конверт не вместил бы половину школьной тетрадки. Шесть листов исписаны красивым разборчивым устоявшимся почерком. Если сравнить с письмами 58–го, 70–го, 78–го годов — почерк принципиально не изменился. Все правильно. Эта 16–летняя личность тогда уже состоялась. В письме он комментирует нашу встречу в сентябре 1951 года, когда из‑за необходимости добираться до своей станицы, что в 12 километрах от Павловской, он не услышал концерта нашей самодеятельности, где я пела. Он сетует на то, что не мог по — человечески поговорить со мной, когда вокруг были мои подружки, а он был с другом Шурой О. из своей станицы. Какие там разговоры?!
Он пишет мне о себе, о своей семье. Особенно меня поразило, что семья не видела отца почти девять лет. Отец — это моя застарелая боль. Я своего плохо помню, мне не было и шести лет, когда его не стало. Я постоянно испытывала потребность поговорить, пообщаться хотя бы с дедом или старшим братом. Такой возможности у меня не было. Поэтому я очень ценила общение с умными «дядечками», которых с сырзавода определяли к нам на постой. Откуда я узнавала, что они умные, — не знаю, но мама говорила, что я не ошибалась. Особенно запал мне в душу пожилой тогда человек Иван Георгиевич Каледин, работник Госконтроля, москвич, что жил у нас особенно долго, и мы с ним взаимно симпатизировали друг другу. Какие длинные интересные беседы мы с ним вели!