Так прошло воскресенье, а в понедельник утром он уже работал вовсю, сортируя белье, тогда как Джо, туго обвязав голову полотенцем, с воркотней и богохульством пускал в ход стиральную машину и разводил жидкое мыло.
— Ничего тут не поделаешь, — объяснял он, — как приходит этот субботний вечер, так и напиваюсь.
Прошла еще неделя тяжелого труда, заканчивавшегося всякий раз глубокой ночью при электрическом свете. В субботу, в три часа, как только кончили работать, Джо, насладившись минутой вялого торжества, снова потащился в деревню, чтобы найти забвение в вине. Это воскресенье Мартин провел так же, как и предыдущее. Он спал в тени деревьев, делал бесплодные попытки прочесть газету и долго лежал на спине, ничего не делая, ни о чем не думая. Он был слишком измучен, чтобы сосредоточиться на чем-нибудь, хотя чувствовал неудовлетворенность. Он презирал себя, словно чем-то унизил себя или совершал бесчестный поступок. Все, что было в нем возвышенного, куда-то исчезло. Его честолюбие притупилось, а восприимчивость настолько ослабела, что он уже не ощущал его уколов. Он был мертв и телом, и душой. Теперь это было просто животное, рабочая скотина. Он уже не воспринимал прелести солнечных лучей, пробивавшихся сквозь листву; лазурный свод неба не навевал ему, как прежде, мыслей о необъятности космоса и о тайнах, трепещущих перед разгадкой. Жизнь стала вдруг нестерпимо унылой и бесцельной; она вызывала в нем отвращение. Траурное покрывало окутало зеркало его души, и обессиленная фантазия покоилась, точно больная, в темной комнате, куда не проникал луч света. Он завидовал Джо, который, шатаясь, бродил по деревне и пьянствовал в каком-нибудь кабаке. В его мозгу, должно быть, пылали теперь сказочные желания, он испытывал пьяные восторги перед пьяными видениями, он был фантастически и великолепно опьянен и ничего не помнил в эту минуту о понедельнике и предстоящей неделе убийственного труда.
Прошла третья неделя, и Мартин возненавидел самого себя, возненавидел жизнь. Его угнетала мысль о своей беспомощности. Да, правы были издатели, когда отказывались принимать его произведения. Теперь он ясно понимал это и смеялся над собой и над своими мечтами. Рут вернула ему по почте «Песни моря». Он равнодушно прочел ее письмо. Она всячески старалась внушить ему, что стихи ей очень понравились, что они прекрасны. Но она не умела лгать и не могла скрыть правду от самой себя. Она нашла стихи неудачными, и Мартин видел ее отношение к стихам в каждой строчке этого холодного, лишенного всякой восторженности письма. Она была права. Перечитав свои стихи, он полностью убедился в этом. Красота и вдохновение покинули его, и теперь он недоумевал, как он написал их: настроение, сравнения, смелые обороты сейчас были ему чужды, поражали его своей гротескностью, будто бы удачные выражения казались чудовищными, нелепыми, а все вместе — выдуманным и нереальным. Он тотчас же сжег бы «Песни моря», если бы у него хватило сил пойти в машинное отделение и бросить рукопись в огонь. Вся его энергия уходила теперь на стирку чужого белья, и для его личных дел ничего не оставалось.